Через день угроза немедленной выписки миновала сама собой – Душского ночью разбил инсульт. Подслушал перешёптывания сестёр – старик был безнадёжен: паралич, потеря речи. И Всеволод Аркадьевич, он же Стул, уже полноправным хозяином носился по отделению.
Выписали Соснина в конце сентября, когда и жалеть об этом не стоило – вдохновение улетучилось, а погода испортилась, деревья облетали – медленно планируя, ложились у ног или на скамью пожелтелые кленовые листья; жаль только, что продлить лето не удалось – ждал возобновления суда и не смог слетать на Пицунду.
Лишился в тот год дальних заплывов, не провожал по вечерам под шелест пальм в море вязкое, как томатная паста, солнце, не засыпал под монотонный гул волн.
Жанна Михеевна словно в воду глядела: всё обошлось.
Суд возобновился в прежнем составе глубокой осенью, поворочал из стороны в сторону дышло закона и приговорил Соснина с Файервассером к условным срокам, назначив им в погашение государственного убытка вычет из зарплат каких-то процентов…
Соснин был доволен – действительно обошлось! А Семён Файервассер не мог проглотить обиду – грозился обжаловать приговор, добиться полного оправдания, тем более, что ему прицепили полгода на стройке «Азота» под Кингисеппом, как гласил фольклор – послали на химию.
Спустили на тормозах показательный процесс?
Пересмотрели суровую директиву?
Невероятно! – восклицали после приговора завсегдатаи судебной курилки. Но невероятное и на этот раз стало фактом.
Впрочем, на тормоза нажали пораньше.
Пока Соснин, защищённый больничной стеной, парил в сочинительстве, кто-то далёкий от искусства мазал по холстине реальности бездарной кистью. Пресса долго выбирала мишень, выверяла удар, а погромную статью трусливо вынули из набора. Колючек телевизионного ежа ждали, да так и не дождались. Близился юбилей, кутерьму вокруг обрушения явно сочли несвоевременной, не способной мобилизовать. Если бы всего один дом обрушился, и впрямь можно было бы показательно ударить, а когда всё затрещало – безопасней не замечать. И пересуды утихали, легенды, лишившись подпитки, испускали дух, смалывались в жерновах будней. Горожане привыкали к потрескиванию стеновых и потолочных трещин в домах-угрозах, к ночным переселениям – в метраже удавалось выиграть, перевозку гарнитуров оплачивало государство.
Вскоре и главная причина смольнинского благодушия прояснилась.
Григорий Васильевич, могущественный хозяин города, засобирался на повышение в Москву, утратил интерес… и не рискованно ли было бы перед повышением, да ещё в канун революционного юбилея, такое будировать? Кооптированному же на городской партийный Олимп Салзанову – он теперь готовил Григорию Васильевичу бумаги – и вовсе ни к чему было ворошить своё производственное прошлое.
Похоже, Остап Степанович Стороженко тоже не жалел, что перестарался… или поспешил остыть после особо важного дела в ожидании другого дела, сверхважного? Как-то Соснин напоролся на следователя в узком, точно кишка, коридорчике Творческого Союза. Остап Степанович – фланелевые штаны, пиджак в талию, платочек на шее – в отличном настроении выходил из ресторана, как раз протирал очки, ловко локтём прижимая к боку сумочку, чтобы не болталась… где ему без очков было узнать Соснина? – скользнул незрячими, как обсосанные леденцы, глазками, с вежливой отчуждённостью размазавшись по стене, пропустил; к тому же был Остап Степанович не один, с двумя пахучими дамами, он им увлечённо рекомендовал предпочесть ясность гегельянской эстетики полному тёмных и скользких мест кантианству.
Короче говоря, складывалось впечатление, что суд возобновили исключительно для проформы.
Поднимались в храм правосудия по лестнице, заляпанной извёсткой, пролезали, согнувшись, под кое-как сколоченными из неоструганных толстых досок подмостями с маляршами – всё задом-наперёд, ремонт почему-то поднимался снизу вверх, грязь сверху расползалась по вымытым этажам. Что ж, суд на чердаке, где сушится бельё, увековечен, а тут вершат правосудие под занозистым настилом, в щели настила сыплется сухая шпаклёвка, проливается известь… недурно, недурно.