Читаем Приключения сомнамбулы. Том 2 полностью

Заморочил головы Шанский; обратимость пространства и времени в петербургском тексте вкупе с выплесками контекстов возбуждали, воодушевляли, выстраивали не только взгляды художников, но – как оказывалось – долгосрочные художественные перспективы. Город-предвосхищение патронировал всем ведомым и неведомым пока что искусству измам. Слов нет, сплавляя гранитно-штукатурную твердь с водной рябью, ветром, узорами людских судеб, время-пространство возводило уникальную творческую лабораторию, в ней всякий образ двоился, порождал протяжённые гулкие ритмы-рифмы, рассыпал осколками отражения, собирал их внезапно в многогранный кристалл, добровольные же узники петербургской магии улавливали-преломляли намёки будущего. Не страдая ложной скромностью, Шанский и своё служение в котельном подвале поднимал над тихим, с привкусом антисоветчинки, мученичеством, сожалел о длинной цепи остроумных хеппенингов и живых пластических инсталляций, которыми прославилась в богемном подполье его котельная, но которые, увы, потерялись для культурной истории.

Да, околдованные петербургским текстом – в любом виде искусства, в любом жанре, при любой индивидуальной нацеленности – соблазняются продолжением; так тянет прочесть ещё не написанную страницу, что они на свой страх и риск её сочиняют.

Однако авторитет петербургского текста заведомо столь высок, что любой сочинитель мнит свою приписку к нему всего лишь черновиком. Израненные снисходительными усмешками вечности, упрямцы сторонятся чужих взглядов, ютятся между строк своих сочинений в мучительно-неудобных позах, тайно верят, что черновик близок к совершенству, но – правят, правят, в соавторстве с городом, строчат и правят, не решаясь поставить точку. Заражённые болезненною бледностью неба, сросшиеся с чахоточною каменной плотью, они лишь внезапно отделяются от стен, пошатываясь, жмурясь от нежданного солнца, бочком выходят из темени подворотен…

привидения на свету

– А усядутся в кружок, выпьют, – посмеивался Художник, – так, словно выпрыгнувшие из зеркал рожи цвета задымленного заката, спорят до хрипоты о том, сколько чертей уместится на кончике шпиля в обнимку с ангелом.

– Слыхали, слыхали про нашенский миф, про неотразимые миазмы вдохновения, источаемые заболоченным невским устьем, – набычился Бызов.

– Блистательным захолустьем! – миролюбиво хохотнул Шанский, вполне серьёзно заговорил о благотворном, оплодотворяющем залпе космического лазера, которому почему-то приглянулось гиблое место.

Московский теоретик затянулся сигаретой, мягко напомнил по аналогии о мистическом каталонском эффекте, о парниковом чуде Барселоны, внезапно одарившей искусства чудесным явлением Гауди, Бунюэля, Дали, Пикассо, Миро. В доказательство пустил по рукам открытку; на фрагментарный, с разновеликими лепестками стёкол, витраж фантастично свисали каменные лохмотья «Святого семейства».

– У нас всё не как у людей, иначе! На невских берегах минорные гении от сырости, как плесенные грибки, заводятся, – упорствовал Бызов.

– Минорные, но – неистовые!

Презрев биологическую версию Бызова, щедро отдав мажорность на откуп зычным певчим околокремлёвской соборности, которые и слабого издательского шанса не упустят прогорланить городу и миру очередную глупость, Шанский знай себе превозносил тихих, потравленных знаковой петербургской эссенцией одиноких чудиков, их вялую самоуглублённость, призрачность, словно у лиц, являющихся нам в сновидениях.

– Смогут потом когда-нибудь понять, кто мы были? Кто мы, если из будущего посмотреть или хотя бы со стороны? – встрепенулась Милка.

– Извольте слушать, Эмилия Святославовна, извольте:

Мы были музыкой во льду, –

с готовностью привстал Головчинер, попросив прощения за манерные прозаизмы гения:

Я говорю про ту среду,С которой я имел ввидуСойти со сцены…И сойду.

– Чересчур высоко для нас! Мы не честолюбивые, безответные.

– И льда уже нет, холодильник сломался!

– Тогда извольте послушать другого гения, – вытянулся во весь рост Головчинер; с давних пор любил эту строку повторять:

Полночный хор сомнамбул, пьяниц…

Милка громко зааплодировала, её охотно поддержал Шанский.

Бызов растерянно отвёл в сторону руку с трубкой.

Даже Гоша подивился точности попадания.

– Сочинят стихотворение и ну шлифовать, а дошлифуют, так и слова не оставят из тех, что поначалу казались незаменимыми, – любезно улыбался Милке Головчинер, пробуя пальцем на остроту седоватый щетинный ус.

– И будто бы не стихи остаются, гул от них, в котором новые стихи должны народиться, будто бы звучит пока смутный, но заносчивый замысел.

– Ещё не музыка, уже не шум, – отчеканил формулу Головчинер.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза