Годы, терпеливые годы-накопители, складываясь, ужимались в несколько месяцев, которые минули с фактического, помеченного обрушением дома, начала истории, несколько тягостно-суматошных и щедрых на душевные передряги месяцев этих умещались, в свою очередь, в нескольких внезапно-поворотных днях узнаваний и удивлений, все правды и неправды лет, месяцев, дней затем чудесно уплотнялись в одном, безразмерном дне, продолжая, между тем, бесформенно расширяться. И тут, в канун эпилога, пульсирующая расхлябанная вселенная под давлением последних дядиных строк на миг – пусть всего-то на миг! – превратилась в точку.
Испытал метаморфозу, прозрел.
И, стало быть, обречён разбираться в увиденном. Столько всего высмотрел, разузнал о себе, других, далёких и близких, по-своему непокорных, но одинаково беззащитных, о каверзно-властных ритмах и аритмиях перемен – будто прочёл невообразимо сложный и объёмный, с уймой деталей и недомолвок, роман, героем которого неожиданно для себя стал; прочёл ещё не сочинённый роман? Дозированно, какими-то скупердяйскими порциями, разбросанными по времени, хотя с упрямой целенаправленностью настигавшими в заданных свыше точках пути, выделялись ему дробные смыслы, небо испускало сигналы-кванты, он их, в смятении принимая, так и сяк пытался расшифровывать, преобразовывать. И тут – едва разрозненная событийность начала стягиваться композицией воедино – толчок наново перетряс все содержания, нежданно реорганизовал непрочную словесную ткань… почувствовал, что перетряслись содержания, реорганизовалась ткань, но – как? Вот бы, как дед, наощупь, мягкими подушечками большого и указательного…
Шарах, шарах – по стеклу.
Голова дёрнулась, мысли заметались.
Новое знание переполняло и распирало изнутри, лишало дремотного равновесия, но теперь-то, после заключительного толчка, поверилось – не даст ничему из узнанного-распознанного пропасть, не даст… задача? Внезапная внутренняя необходимость! – поучительна ли, не поучительна ещё для кого-то его история, с предельной полнотой, без поблажек к себе, рассказать все прекрасные и горестные мгновения, написать, поведать… воспроизвести динамический узор судеб, узор-сплетение сюжетных линий, в которое намертво вплетена и его судьба. Написать время как пейзаж или натюрморт, держа, однако, в уме узор? Ну да – узор-шифр. Ну да, романист обречён соревноваться с судьбой в искусстве интриги и композиции, обречён завистливо присматриваться к уклончиво-виртуозной работе Бога, подчиняя жизнеописание форме, её иносказательной требовательности. Опутанный, понимал, что тонкие прочные блестящие нити спутывались-сплетались быстрее, чем он успевал бы постичь и крохотный фрагментик узора, а ему остро хотелось распутать все узелки, расплести, чтобы причаститься к божественному закону плетения, весь узор, хотя не понимал впишется ли подручный творческий закон, поминутно им открываемый для себя, для медленного, терпеливого распутывания-расплетения, в закон, простирающийся над всеми.
Распутывать словами?
То бишь, распутывая, запутывать наново, сочиняя текст?
Ну да, вспомнил: чтобы понять – надо создать!
Создать самому, написать. Да, да, как же иначе, кому всё, что увидел, узнал, можно передоверить? Он сам должен написать, не может не написать! Но тотчас же, решившись, испугался, что слов на создание-написание не хватит ему. Испугался, что онемеет. Что за мука ждёт его, если будет он всё полнее, точнее воспроизводить с ним случившееся, а слова начнут иссякать? Проникался ужасом слепых художников, глухих композиторов. Смотрел в угасающие глаза одряхлевших танцовщиков и танцовщиц.
Кто это?
– Илья Сергеевич, простите великодушно, нормальные люди спят уже, но вас, надеюсь, не разбудил.
Так, извиняясь, умел схамить только Фулуев.
– Илья Сергеевич, мне вас хоть из-под земли надо было достать… понедельник всё равно день тяжёлый, поэтому прошу убедительно с утра пораньше, до судебного заседания, в мастерскую пожаловать, чертежи подписать. Не приведи Господь, возьмут вас в зале суда под стражу, – затрясся, довольный, – мы проект отсинить не сможем.
Пятно на стене выцветало, углом, переломившись, заползало на потолок; бледно-розовое, с распушенным краем, не иначе как Марком Ротко написанное.
Полулёжал-полусидел вдавленный в кресло какой-то неимоверной тяжестью, с вытянутыми ногами, касаясь пятками пола, – в столь неудобной позе, стеснённый, зажатый, с одеревенелой спиной и затёкшей шеей, не смог бы пошевельнуться; скорчившись в фофановской халабуде, и то был свободней. Не смог бы и крикнуть, хотя если бы и крикнул – кто бы его услышал?
Он был один.
Модель ужаса развёртывалась.