– Учтите, боли и наслаждения, красота и уродство, – не желал останавливаться, Шанский, – не существуют порознь, контрастно вспыхивают на фоне своих противоположностей, сцепленных в единстве жизни. Разве предчувствие родовых мук не растворено в стенаниях счастья, которые сопровождают зачатие? Так, про дьявольское и божественное в художнике сказал, о разделении труда между дьяволом и Богом в творческом процессе предупредил. А зачем гению злодейство, кто знает? – обвёл жертв своего неуёмного вдохновения искрившими, как бенгальские огни, глазами.
Но шумно отодвигали стулья, вставали; Художник постарался незаметно достать нитроглицерин.
– Я безо всяких мук рожала, удовольствие… – опомниться не успела, раскричавшуюся Варьку показывают!
– Мне кесарево грозило, но обошлось, в клинике «института Отта» старенькая акушерка, ученица знаменитого до войны профессора-армянина, фамилия вылетела из головы…
– О нём легенды слагали…
Жена Художника убирала тарелки.
Вечное настоящее? Или – прошлое, пожирающее настоящее с будущим? Изображение, почудилось, пришло в движение, медленно завращалось.
Что сообщало импульс вращению?
Художник, философствуя, упражнялся в смерти; останавливал время, поднимался над событиями, прозревал – переживал многократные умирания, воскрешения.
Вращение ускорялось.
Монументальность и быстротечность? Отвердели складки на штанах, майках. Разгорячённость застылых тел… возможно ли появление во дворе живой многофигурной скульптуры? Засвистит дворничиха, заголосит старуха в окне, выползет из-под арки фургон – привезли мебель. Символическое сшибалось с обыденным, в знакомом пространстве текло своё, неведомое время; громилы, их жертва жили, живут, будут жить в этом вымершем доме. Однако символика разлагала действие. Монументальная шайка не расправлялась с жертвой всерьёз, а изображала накал страстей, ненависть, слепую злобу. Событие вела композиция – загоняла в трафарет эмоций, обрамляла и – высвобождала, ломая раму, выводила куда-то далеко-далеко…
Скульптурная группа раскоряченных фигур, сцепленных в событие композицией, была подобна водовороту, из вертящейся воронки вырывался обезумевший взгляд бледного человека. Обезумевший? Нет, внезапно прозревший, прозревший среди слепцов, ослепших зеркал. Композиция, экспрессивная и неподвижная, как остановленный сон, рассказывала о метаморфозе прозрения! О самом миге метаморфозы: проникающий взгляд вдруг поборол растерянность, пробил защитные психические преграды. Что он увидел, понял? Соснин почувствовал – увидел что-то очень простое, что-то убийственно-простое, не оставляющее надежды. И – одновременно! – прозрение пережил Художник, смотрящий из творения своего – издали, из-под деревянного, с козырьком, забора? Да, иначе бы не сумел написать такое, да, да, ему всё открылось; Соснина медленно сносило невидимое течение, чувствовал – вот он у края воронки, вот его, окутанного тишиной, когда застольные голоса отключились, а сам он онемел, не смог бы позвать на помощь, всасывало в воронку на место жертвы. Голова кружилась, словно заглянул в пропасть, откуда на него смотрели сожалеющие, скорбные, прощающие глаза. И вот он там уже, в перевёрнутом крутящемся конусе, в вершине его, ставшей точечным дном, и оттуда, с освобождённого для него дна мощно вращающегося кратера, он сам уже смотрел, превозмогая головокружение, в огромное широкое небо. И кривые рваные края кратера шевелились, дёргались, и уже заслоняли небо, покачивались, клонясь ниже, ниже, коричневые ублюдки с набухшими мускулами, ядовитой слюной на синих губах. В сладостной истоме, ускоряя вращение, тянулись к Соснину грязные пальцы с чёрными обломанными ногтями, раздувались в оскаленных нависаниях лысые головы.
И вонючая жаба раздувалась сзади, близко-близко, почти касаясь лоснившейся, как присобранное голенище, гармошкой шеи в бородавках и крупных, с горошину, каплях пота. Вот-вот разорвут в клочья, и вот немые серые стены косо рванулись вверх, одинокое оконце блеснуло из-под карнизной тьмы – как последний осколок неба.
В воронку, конечно, не затянуло – с бокалом в руке стоял в двух шагах от холста.
Но ужас близкой подвижной бездны не покидал, хотя не понимал где она, эта бездна, – вверху, внизу… да ещё сверление в затылке…
Не вытерпев, обернулся.
Зеркало на миг прозрело, чтобы увидеть его и показать ему, что…
Что?
Столкнулся в зеркале с растерянной физиономией, зажатой меж парами лысых глумливо-улыбчатых болванов, чьи бюсты вырастали из блеска льняной скатерти, врастали в фоновую иссине-чёрную ночь, но конвульсивно дёрнулся Соснин не потому, что испугался новых гнусностей старых знакомцев, а потому, наверное, что две картины образовали гнетущую запредельность: его знобило в зеркале, справа-слева – торчали мертвенно-бледные болваны, над головой зависли булыжники кулаков… из глубины зеркала опять подмигнул детина, опять расстегнул в ухмылке молнию рта.