Уж больно маму любил, что как видел ее издалека — плакать хотелось, так прижаться желал. Но отродясь помнил мальчик, что девки вокруг; мало ли что сестры — все равно бабы, нельзя, знал, слабеньким быть и выказывать слабость свою. Мало ли напасть какая, он один в семье мужик, только дай смолоду слабости разок выйти! Пару раз по неразумности дал, так такие ручьи слез вылились, самому страшно было, что в нем мокрости столько. И понял он, мокрость — тоже девка, нельзя ее расстраивать. Поэтому шагал медленно, чтоб не растрясти болото это.
Ну, а как к мамушке прижимался, забывал все: голова от запаха ее кружилась, тепло шло от нее, как от молока козьего парного вкусного, и так уж она его любила, что, словно девочку, целовала во все щеки и в затылок русый. Он не сопротивлялся, даже про окружение забывал и про мокрость. Чуток все-таки давал волю слезам, но тихо, как положено. И обязательно просил он мамушку сказку на ночь рассказать. И не могла Маруся Коза, хоть и мертвая от усталости бывала, отказать. Да только какие сказки, когда жизнь такая стала, что сама на сказку похожая, порой с такими поворотами, что самому Илье Муромцу не снилось. Поэтому, откушав, что люди добрые за день нанесли, тут же садилась и рассказывала что знала, что на душе за день накопилось, что навеялось, что думалось.
А порой с ног валилась, так и не начав сказку-то. Да дети не обижались, мамку жалко было, не будили, так и оставляли спать, укрывали только потеплее.
Но был день сегодня необычный — праздничный, предпасхальный. А, как водилось, перед Пасхой люди болели меньше: то ли Боженька жалился над народом, то ли в приготовлениях да в настроениях болели люди меньше, кто их разберет благочестивых.
Мамка обычно раньше вечера приходила, да тоже чего-то успевала приготовить, накрыть на стол что припасли, а на десерт, как говорили в городах больших, просили рассказать что-нибудь интересное: про папку, про любовь их большую, про то, как, кто и когда родился, про то, как Пасху празднуют в других городах да селах и про всякое разное.
Удивлялася Маруся детям своим, как они могут про одно и то же по десять раз расспрашивать и радоваться, словно в первый раз слышат, но соглашалася — других подарочков желанных на святой этот праздник у нее все равно для детишек своих не было.
— Скажи, мамушка, почему тебя козой называют? — спросила Верочка, кой одиннадцать лет недавно стукнуло, и прыснула от своего нежданного порыва.
— Ох, и давняя та история, — рассмеялась Маруся Коза.
— Расскажи, расскажи, — просили дети.
— Была я молода в свое время и горяча. А сурова была… Ох! Уж если обидит меня кто, такосьма обижалась, что из носа дым шел, и будто рога у меня отрастали, да хвост сзади камни в пыль сбивал. Вот какая была мать ваша! — и засмеялась сама от души, молодость свою вспоминая. — А если какая несправедливость творилась, так я первая в рядах за честный строй. И с парнями пару раз в драке батюшка ловил. Ловил и побивал, да не помогало. И прозвали меня Марусей Козой с тех пор. Да только дралась я не просто так, а всегда за честное дело; стали меня на подмогу звать дети малые или какие-нибудь немощные. И стали меня всякие люди недобрые побаиваться, а опосля одно лишь имя мое страх наводило на обидчиков. Одним словом, так и прижилось это прозвище, вовсе мне не обидное.
Да только нелегко жилось козушке. Не сидела я дома ни минуточки, егоза была та еще. И матушка уже не рада была характеру такому грозному, и батюшка не знал, как сладить со мною. И кто на мне, такой боевой, жениться захочет. А была я красавицей писаной, детушки: и стройна, и бела, а взор ясный, острый, ум цепкий, нрав веселый, характер — железо! Да отец как в воду глядел: смотрели на меня женихи, восхищалися, а подойти ни один не отваживался. И все вокруг пары создавали да женились, через костры прыгали да за ручку держались. Одна я окаянная, как русалка, все одна свои косы расплетала на глазах у грустных родителей, желавших мне добра и внуков хотеючи.
И не выдержал один раз отец, вывел меня на площадь ярмарочную, где в то время командовал и большим человеком был. Не побоялся насмешек и позора, взял меня за косу мою русую, накрутил на кулачище свой и спросил честной народ, желает ли кто его красавицу-дочь замуж взять. Отдавал самое дорогое, любимое, но предупредил, что я росла на воле, будто трава полевая, набралась силы так, что не каждый такую скосить теперь сможет. Долго люди стояли и смотрели, молодые посмеивались, старые жалели отца. Тут вышел кузнец наш Федор, которого в деревне Горынычем звали, и говорит: «Я возьму, привык с железом-то обходиться, оно в моей руке мягким становится».