Говорят, невозможно взять женщину силой, разве что сумеешь нечаянно или умело-намеренно отключить, вырубить ее. Макар достиг этого парализующего эффекта случайно, бесстыдным упоминанием мужниного имени. И Клава снова струсила, в покидающем ее сознании еще успело мелькнуть: чего хочу я — это неважно… мужчины лучше меня знают, что нужно. (Вот оно, непротивление злу насилием… Не женское ли полушарие матерого человечища облачило в четкую, мужскую формулу эту человеческую покорность…)
Оцепеневшая, она лежала, как мертвая, с открытыми глазами, обращенными внутрь улетающей души. Казалось, в кино ей это показывают… За годы примерной верности ее, если отчитываться как на исповеди, пару раз подмывало позволить себе немного лишнего, тем более что житейская мудрость, проникающая в неискушенную душу во время служебных перекуров-чаепитий или изнывания в парикмахерской очереди, гласит: интрижка после сороковника не наносит непоправимого урона репутации, а только повышает жизненный тонус и женский престиж, но и в страшном сне ей не виделось, что эта возможность будет реализована так грязно, так унизительно.
А Макар торопился. Понимая, что это первое обладание не даст, да и не может дать всяких разных эмоций, приятных своей новизной (зажата была партнерша, испугана, как школьница безответная, бревном лежала), он суетливо спешил застолбить прецедент, чтобы в следующий раз подчинение было автоматическим. Он усвоил Клаву — оставил себе на память моментальный снимок ее тела… Без разницы ему было, что с ней сейчас происходит… Наплевать, что она ждет прекращения процесса, как в тюрьме ждут окончания срока. Стерпится — слюбится. Баба она или кто…
Но надо признаться, злодейство было не из того большинства трагедий, что свершаются по воле не зависящей от жертвы силы, природной ли — будь то землетрясение, наводнение, смерч, рукотворной ли — война, намеренный взрыв, нападение маньяка… Впрочем, разве можно их противопоставлять… Голова-руки, творящие абсолютное зло, — это тоже часть природы. Нет, если уж разбираться по-настоящему — без предрешенного обвинительного уклона, используя и все достижения саморазоблачающего психоанализа, и исторические тайны, открывающиеся благодаря российской смуте, — то прояснится ответ не только на простой вопрос «кто виноват?», но и на более замысловатый «почему?» и уж на совсем головоломный «что делать?».
По американским понятиям происшедшее с Клавой, кажется, считается изнасилованием, а по русским — и сказать никому ничего нельзя. Такое «сказать никому нельзя», без спроса впрыснутое с молоком матери и усвоенное без посредников-слов, на чувственном уровне, объединяло, как все выясняется и выясняется, много, очень много душ. Лишь в конце девяностых схроны семейного подсознания стали робко проклевываться — так живые ростки от тепла пробиваются, — и в новом веке непременно выяснится, весеннее солнце нагрело землю или то был осенний обман, и тогда заморозки неизбежные убьют наивную зелень, поверившую погоде, а не календарю.
И все-таки, почему, почему Клава подчинилась?
Все, что случается вот сейчас, сию секунду, бывает подготовлено предшествующими действиями, осознанными (заговор, например) или нет — все равно (ведь не всякое замышленное преступление осуществляется, для успеха его тоже нужно стечение обстоятельств, воле даже самого умного человека не подчиняющееся). Так что ответ надо в прошлом поискать. В ближнем прошлом (по времени и по причастности к твоей личной жизни) и в дальнем (историческом, масштабном) — именно в прошлом можно разглядеть то, что объяснит настоящее и поможет изменить будущее. К лучшему изменить?..
Задолго до сцены этой противной (Клаве противной, но не Макару), в январе еще, возвращались Костя и Макар с какой-то украинско-русской конференции. Сувенирная горилка, перестук колес, заоконная темнота с пунктирами проносящихся мимо огней что-то сделали с Макаром, и он, на третьем десятке лет их мужской и семейной дружбы вдруг разоткровенничался — хмуро глядя не в глаза сидевшему напротив Косте, а за его спину, в узкую полоску зеркала над диванной спинкой купе «СВ», сквозь зубы пробурчал:
— Где я родился, сказать? В больничке ГУЛАГа. — Пытаясь расслабить узел галстука, он порушил его, вытянув короткий конец, и нервно скомкал в кулак шелковый ошейник. — Черт!.. Отец за простодушие поплатился — указал в анкете после войны уже, что две недели мыкался, не мог выбраться из в одночасье сданного немцам Киева. Задним числом посчитали, что в плену был. А ведь он герой настоящий, до Варшавы дошел, был там в грудь ранен…