— Мне было восемнадцать, я очень любил приятеля своего отца, человека лет сорока-пятидесяти. Он был моим наставником, закадычным другом; в чем-то ближе всех родственников. И вдруг он принялся меня совращать — а я тогда ничего не знал о гомосексуальности, даже не подозревал о ней… — Нигге нахмурился и сердито замотал головой. — Нет, нет, не хочу об этом! Сегодня утром, когда я заплыл далеко от берега, меня схватила судорога. Я перепугался и начал тонуть, но тут меня осенило: судорога — это символическое выражение акта насилия, которое я совершаю по отношению к самому себе. Как только я поклялся не противиться приливу жизни, который прежде контролировал с помощью волевого усилия, судорога тут же прошла. Если не следовать своим внутренним позывам, то бессознательное среагирует на подобное невнимание угрозой твоей жизни.
И, как бы защищая обе жизни — свою и Зинаидину, он несуетно запер изнутри одну за другой двойную входную дверь и стал расслаблять тугой узел шелкового галстука…
Только благодаря Зинаиде и с ее незаметной, не ждущей вознаграждения помощью Густав Нигге смог обустроить дружескую колею между собой и профессором — иначе она бы сразу стала дорогой в никуда, на которой его карьера перевернулась бы и разбилась, как не доведенная до ума новая модель авто, не подлежащая восстановлению после аварии. Получилось, что Зинаида села за руль, добровольно приняв на себя обязанности шофера: издалека замечать и объезжать колдобины, не теряя при этом скорости и сцепления с дорогой, совершенствовать профессиональные знания и навыки и забыть о своем женском обустройстве. Во всяком случае она ни разу не загнала себя в угол ультиматумом «я или она», хотя «она» сначала была постоянная величина — жена, а позже ею стали множество других постоянных и переменных — учениц, сотрудниц, журналисток, биографов и других женских особей, которых затягивает в воронку чужой славы. А он так ни разу и не вспомнил о Зинаиде без связи со своими мужскими инстинктами и своей работой, он даже не задавал ей рутинного вопроса «как дела?», которым мудрый хозяин обманывает своего слугу, создавая видимость заботы.
И вот — практический результат дружеских отношений: по протекции профессора Густав получает первое в своей жизни официальное приглашение на международный психоаналитический конгресс и едет туда, напутствуемый учителем: «Сейчас больше чем когда бы то ни было, я хотел бы быть вместе с Вами… и рассказать Вам о долгих годах моего гордого, но наполненного страданием одиночества… и о спокойной ясности, постепенно овладевшей мной и велевшей ждать голоса, который ответит мне из неведомой толпы. Этот голос оказался Вашим… Благодарю Вас за это, и пусть ничто не колеблет Вашей уверенности в себе. Вы увидите наш триумф и примете в нем участие».
Разделить свой «триумф» Густав смог только с Зинаидой, поскольку перед ней ему не было стыдно обнаружить, как он, волнуясь, обдумывая свое выступление, вполуха слушал коллег и не насторожился, когда ораторы стали нападать на отсутствовавшего учителя. Договорились до того, что предложенный им метод нельзя воспринимать всерьез, что он чрезвычайно вреден и что его автором должны заниматься в другом месте. И уточнили в каком — в полиции. Тут-то, по инерции думая, что перед ним друзья, единомышленники, Нигге и начал свой доклад. Уже минут через семь, когда он только приступил к главному — к обобщениям, председательствующий постучал карандашом по горлышку графина и сердито потребовал не нарушать регламент — а до этого благодушно не прерывал разглагольствующих по часу. Испуганный, возмущенный очевидной, беззастенчивой несправедливостью Густав ни за что не хотел подчиняться насилию и, когда его за рукав стащили с трибуны, выбежал из зала, хлопнув дверью, которая была снабжена специальным устройством и в ответ на его толчок плавно, бесшумно закрылась. Вот и весь триумф.
Зинаидина «Ниггемания», которую ей запрещено было выговаривать, выражать в словах — объект хмурился, отмахивался от них (то ли трусливо опасаясь чужих ушей, то ли понимая — напевать вариации на тему любви можно и заученно, театрально, не обеспечивая произносимое запасом чувств), Зинаидина любовь сказывалась в том, что она беспокоилась и переживала за Нигге как за себя или даже острее, больнее, самоотверженно поставив себя на его место и полностью испив чашу позора, которая для доктора была лишь допингом, подстегивающим его самолюбие и заводящим мысль в парадоксальные, неожиданные закоулки, к чему и стремится любой заправский исследователь. И этот допинг — не из худших.