Лишний билет спрашивали за квартал до театра, где мы оставили машину. Только отыскали закуток, из которого можно наблюдать за публикой, необычной для меня — осанистые мужчины парами, тройками и поодиночке нагловато привлекали к себе внимание кто громкими восторгами, кто вычурным оперением, кто прямо-таки звериной повадкой — а кто еще так открыто спаривается?! — как к нам подлетел сияющий загорелый толстячок, скрывающий свои габариты под свободным пиджаком в яркую продольную полоску. То есть не к нам, а к Аве, и, попросив у нас пардона — это слово я понял, — подхватил ее под руку, сделал полный круг по фойе, не обращая внимания на глазеющих — а хотя бы украдкой на него посмотрел каждый, — и так же внезапно вернул Аву на место.
— Это режиссер, просил зайти за кулисы после спектакля. «Почему ты не предупредила, что придешь?!» — передразнила она. — Мастер создавать видимость дружбы, которая его ни к чему не обязывает, а тебя сковывает по рукам и ногам, — нахмурив брови и тут же улыбнувшись, добавила она.
Я не обнаружил в ней той суетливости и наивной гордости, которые обычно появляются у человека, удостоенного внимания знаменитости. А то, что режиссер — знаменитость, и знаменитость заслуженная, я понял и по его спектаклю, и по зрительскому экстазу после него. Восторг перелился через край зала и за кулисами материализовался в очередь перед режиссером, с которой тот ловко и споро управился. А с нами подзадержался: вспомнил, как ставил Чехова в Цюрихе, мечтательно спросил про погоду — как будто хотел представить себя на Банхофштрассе, размышлял вслух, не послать ли с нами пакет, потом выслушал Авины слова о только что окончившемся действе, погладил ее по голове: «Ангел, а понимает!» — порекомендовал пациента и еще что-то говорил в ответ на ее вопрос.
Это что-то стерло с лица Авы улыбку, и только дома на кухне после расслабляющего стакана бордо она призналась, что расстроилась из-за Тарасовой книги: когда одобренная Эрастом рукопись уже была в издательстве, он вдруг велел Тарасу ее забрать — мал гонорар. И правда, действительно ничтожен, в переводе на доллары что-то около сотни за кипу листов с текстом. Эраст-то лишь читал готовое, слова своей рукой не написал, а уж тем более не отстукал на машинке или компьютере. Но юридически они с Тарасом соавторы, пришлось подчиняться. Теперь раз в два-три месяца по Эрастовой наводке возникает какой-нибудь частный издатель. Много звонков, встреч, поиск фотографий, исчезающих от передачи из рук в руки — опытные люди не дают театральному народу ничего, с чем не готовы расстаться навсегда. И каждый раз после обнадеживающей суматохи все сникает.
Я привык к сдержанной Аве, а сейчас она раскраснелась, заговорила быстрее обычного, почти тараторила на неродном английском. Почему столько эмоций? Не надо было этому Тарасу соглашаться на фиктивного соавтора — вот и все! Пусть теперь сам и расхлебывает! При чем тут Ава?! — хотел возмутиться я, но вдруг до меня дошло, сколько в этой книге ее труда. Да еще Рената спросила, почему Ава ввязалась в эту работу.
— Мне тогда хотелось помочь Тарасу, — ответила она, не пряча взгляда. — Мне нужно было быть рядом с ним не просто так, а с пользой для него. Конечно, мне и самой нравился этот процесс…
Ава грустно улыбнулась, и у меня отлегло от сердца. В том, как она произнесла эти слова, было столько доверия, бесхитростной открытости и горечи, что мне стало стыдно за свое равнодушие. Но главное — я поверил слову «тогда», поверил, что ее самоотверженная нежность к неофициальному соавтору (не путать с фиктивным — сколько всего нагорожено для такого небольшого дела, как книга о режиссере) осела в прошлом, и, как ни взбалтывай теперь эти события, она не всплывет. И уже с полным сочувствием и состраданием я услышал, что сегодня многострадальная книга из хронического больного — с чем уже, кажется, все свыклись — превратилась в приговоренного к смерти: Эраст позволил вынуть оттуда приятную для себя часть, а Тараса с его объективной аналитичностью выбросить — не понадобился.