Элизабет неукоснительно исполняла свой долг, но не могла заставить себя вкладывать в воспитание детей душу. А Яшме это удавалось легко, и Элизабет подолгу мучительно размышляла, что происходит с ней, с матерью ребенка. Разумеется, она понимала, что Анна — цепь, которая навсегда приковала ее к Александру Кинроссу. Коротая бесконечные недели до рождения Анны, Элизабет вдруг поняла: если откладывать немалые деньги, которые Александр назначил ей «на булавки» когда-нибудь она сможет покинуть его, сбежать в Шотландию и зажить в коттедже респектабельной незамужней дамой. А дети, думала она, прекрасно обойдутся и без нее, как уже обходится Нелл. Но теперь Элизабет чаще видела Анну и знала ее будущее. Разве она могла бросить это жалкое, беспомощное существо, вечную обузу? Ни в коем случае. Просто не могла. А это означало, что она любит Анну, хотя необходимость заботиться о дочери порой вызывала у Элизабет отвращение.
О, эти часы, потраченные на бессмысленное ерзанье на низком стульчике, на уровне лица Анны, и повторение нелепых слов вроде «пи-пи», «ка-ка» и «ням-ням»! Иногда Элизабет казалось, что этот сизифов труд сведет ее с ума. Однако практичная Руби мирилась с недостатками умственно отсталых детей так же легко, как с причудами мужчин. Руби и в голову не приходило морщиться, когда Анна пускала слюни ей на роскошное платье, хваталась за него, в порыве ликования пачкая нечистотами. А когда Анна проделывала то же самое с Элизабет, той приходилось поспешно выбегать из комнаты, борясь с тошнотой и безграничным отвращением. Элизабет поминутно упрекала себя в черствости и непорядочности, была убеждена, что ее тошнота и отвращение означают, что она могла бы полюбить Анну, но одной любви слишком мало, чтобы вынести все тяготы ухода за неполноценным ребенком.
«Александр называл меня «милой», но он ошибался, — занималась самобичеванием Элизабет. — Я никуда не годная женщина, худшая из матерей. Матерям полагается терпеливо сносить все, а я не способна вытерпеть даже родных детей. Анна — шевелящийся комок теста, Нелл — высшее существо, с которым у меня нет решительно ничего общего. Если дать Нелл куклу, она сделает ей операцию: возьмет острый нож, вспорет кукольный живот, вытащит вату, которым он набит, — и с умным видом будет отпускать замечания о состоянии внутренностей. А потом бросится аккуратно раскрашивать человеческие органы и части тела из того мерзкого анатомического атласа, которым Александр так дорожит — потому, что якобы в нем гравюры самого Альбрехта Дюрера; понятия не имею, кто это такой. А еще Нелл способна проснуться среди ночи, забраться на плоскую крышу и часами смотреть в подаренный Александром телескоп на Луну или восхищаться какими-то кольцами. Я родила миниатюрную копию Александра и подобие капустного кочана и не могу найти в себе силы, чтобы заботиться о них. Я люблю своих детей только потому, что выносила их; они — частица меня.
Понятия не имею, о чем думает Анна, если она вообще умеет думать — правда, Яшма клянется, что умеет. Но в чем-то Нелл такое же чудовище, как Анна: деспотичное, беспокойное, надменное, решительное, не в меру любопытное и бесстрашное. Хотя глаза у нее не черные, а синие, когда Нелл смотрит на меня из-под надломленных бровей, мне кажется, что передо мной Александр. В свои шесть лет она считает свою мать немногим умнее Анны. Нелл терпеть не может нежности, ненавидит поцелуи, надменно презирает любые женские занятия. Коробка с моими старыми нарядами, которую я отдала ей на прошлый день рождения, чтобы наряжаться и играть, так и осталась неоткрытой, а каким уничижительным взглядом она наградила меня за слова, что другие девочки ее возраста скакали бы до потолка, получив такой сундук с сокровищами! Она будто съязвила: «Мама, за кого ты меня принимаешь? За идиотку Анну?»
Я могу любить своих дочерей, но одна не нравится мне потому, что она чересчур умна, а вторая — потому, что ее привычки вызывают во мне дрожь отвращения.
Господи, скажи, что со мной не так? Чего мне недостает?»
Когда Элизабет попыталась поделиться своими мыслями с Руби, та неодобрительно фыркнула: