Колокола звали к вечерне, совершалась суровая староверческая служба. Перед иконами византийского письма затеплились огоньки, но церковь была почти безлюдной.
В сумерках потухали кресты на куполах и золоченая тяжелая вышивка на рушниках, разложенных на площади рынка.
Но торг затих, женщины, дети и старики толпились у говорящего ящика.
Бородачи в устойчивых и свободных позах, скрестив на груди руки, выставляя вперед ногу, стояли — кто опустив глаза долу, кто, напротив, запрокинув голову. Они стояли и час, и другой, и третий, вслушиваясь в русскую речь, передаваемую по радио.
Я призвал Ольгу сюда. Желая, по всей вероятности, оправдать в моих глазах поведение отца, она рассказывала мне историю вражды Стороженко с Праховыми, говорила она проникновенным, певучим шепотом и, сама того не замечая, время от времени трогала мою руку своею…
Думаю, что девушка никогда прежде не жила такою быстрой жизнью.
А история вражды Стороженко к Праховым — это лишь одна из многих историй, связавших вилковские дворы.
Праховы вели свою родословную от времен Алексея Михайловича, в царствование которого они ушли на юг, не смирившись перед Никоном, его наваждением. Стороженко могли точно назвать всех отцов и дедов до самого того страшного года, когда Екатерина рассеяла Запорожскую Сечь. Не желая уступать в родовитости своим соседям, Стороженко измыслили свою родословную выше — довели до какого-то Сторожа-москаля, якобы несшего службу в степных окраинных постах еще при Шуйском. Однако туманным домыслам верили плохо.
Усмешка обижает. Обидела она и Ольгу с отцом.
Как бы припоминая что-то, она провела рукою по лбу.
— Ведь и к воде-то Праховы вышли, оттеснив Стороженко.
Я не знал, что значит «выйти к воде», Ольге пришлось объяснить это. Многие дворы, что лежат сегодня у берега, укреплены трудами людей, которые из поколения в поколение, подобно птицам, сносящим для гнезда пух, ветки, солому, сносили на свои участки ил, песок и камыш, при том же отстаивая силой выгодный участок от покушения со стороны. Вот каким образом уже лет пятьдесят, а может, и все сто Стороженко оттеснены от ерика искусственным двором Праховых. Соседям это удалось сделать потому, что у них всегда было больше мужиков, чем девок. Только сегодня так складывается, что Мстислав Родионович с Анной Матвеевной, наказанные богом, не чают возвращения сына, и, надо полагать, Семен Романович, брат Ольги, красный генерал, восстановит наконец правду. Не так ли?
— Ты поверишь брату? — спросил я.
— А как же не верить? Семен не станет дуралешить, он коммунист. Но беда ведь!
— О чем ты?
— Стыдно: отец в сарае…
И она огляделась, зардевшись.
Ее нежный висок, лицо в профиль с глазом, затененным ресницами, склонилось над плечом, я слышал ее дыхание. За головой Ольги, как на медали, очерчивались прямые, высоколобые профили бородатых мужиков, сухощекие, усатые, со вздернутыми по-казацки бровями. И каждая голова, в которой была своя дума, свое рассуждение, свой суд, была обращена в сторону, откуда текла русская речь — желанное, долгожданное разъяснение, назидание, — речь, снова притягивающая эту плотную многоголовую толпу к потерянной, но возвращенной отчизне.
Ящик, уже невидимый в темноте, как бы заговаривался от утомления, сбивался, хрипел, вдруг уступая человеческие голоса каким-то пронзительным шумам — быть может, все тем же упорным ветрам, носящимся над городком, и опять с полуслова вел дальше разговор с толпою, в которой были и лавочники, и еврей-аптекарь, и краснофлотцы, и учитель, и мальчики, прижавшиеся к волшебному ящику. И когда среди длительного этого соединения с толпой Ольга вдруг отняла руку, было у меня такое чувство, будто опять, проснувшись, я не знаю, где нахожусь.
— Позвольте, я уж пойду, ведь отец не обедал…
А я, как на церковной службе, когда нельзя уходить раньше, чем тронутся взрослые, я простоял вместе со всеми до шумов, донесшихся с Красной площади, до последнего звука «Интернационала», вдогонку которому опять прозвонил на колокольне колокол, тронутый ветром.
После этого люди разошлись с почтительностью и верой, хотя и не было сказано об утреннем суде в Вилкове или о выходе рыбаков в море.
В темноте я не без труда нашел дом Стороженко. Приостановился, заслышав возбужденные женские голоса.
— Постыдились бы на люди показываться! — восклицала женщина, должно быть, оттуда, со двора Прахова. — Тебе перед иконой стоять, а не радио слушать, анчутка. Тебе бы свой двор подместь, а не по чужим дворам разбойничать. Брат приедет, а у вас бредень и тот не зачинен. У тебя куры и те плешивые…
— А вы все глаз не сводите с чужого двора, — отвечал голос Ольги. — Мало, видно, своего. Соглядатай!
— Мало, видно, для добра, для зла много, — откликался голос из-за ограды.
— И вы бы, Анна Матвеевна, лучше богу молились: на море буря. Не за мною вам присматривать… Не сноха я вам.
— Горе мне было бы, кабы ты мне снохою пришлась. Ты уж тяни, как тянешь, за молдаванский ус. Думаешь, люди слепы?
— Эй, Анна Матвеевна! — прогрохотал тут голос из сарая. — Эй, Анна Матвеевна, бога побойся, вспомни свое горе! Чего мелешь-то?