Когда я был студентом ВГИКа, наши комнаты в Доброй слободке были намного больше, чем у других ребят — аж 52 метра! Поэтому (да и потому, что мы любили компании) собирались всегда у нас. Часто у меня готовились к экзаменам, занимались мы главным образом втроем с Эликом Рязановым (Эликом его зовут родные или близкие друзья) и Зоей Фоминой, его будущей женой — они поженились по окончании института. Обедать уезжал каждый к себе на другой конец города и возвращался — мы были настолько бедны, что часто не могли предложить друг другу даже чаю с хлебом. Так же бывало, когда занимались у них. Иногда у нас оставались ночевать из-за комендантского часа. Тогда я укладывался на рояле, под подушку подставляя пюпитр.
И, разумеется, не обходилось без студенческих вечеринок, предлог всегда находился. В 1946 году устроили «бал» по поводу пятидесятилетия со дня первого сеанса кино на бульваре Капуцинов (а сегодня отмечаем столетие!) Конечно, была картошка, кислая капуста, в виде деликатеса — колбаса, каждый принес хлеб. Пили водку, тогда популярна была «Тархун», по поводу которой пели: «Однажды в Версале Тархун выдавали, Среди прикрепленных был граф Сен-Жермен». Эльдар и Зоя любили кагор, но он стал доступен после отмены карточной системы в конце 1947 года. Тогда на вечеринки-складчины они стали приезжать с кагором и салатом оливье, который очень хорошо готовила Зоина мама Анна Васильевна — его привозили в бидоне. Тогда вся страна была завалена дешевыми крабами, и мы фыркали: «Опять эти крабы!»
Защитив диплом, это радостное событие тоже отмечали у нас и так танцевали, что проломили пол. Несколько дней зияла дыра, пока ее не заделали, истратив деньги, отложенные маме на туфли. Так была поставлена точка на институтской жизни. А началась эта жизнь в 1944 году. Тогда в коридоре ВГИКа мы впервые встретились с Рязановым. Разговорились, чему-то засмеялись, закурили и стали друг друга пугать экзаменами. Я, как сейчас, вижу его — веселого, с подпрыгивающей походкой, худого-худого. Еще шла война, большинство абитуриентов выглядело сущими оборванцами. На Эльдаре была явно с чужого плеча гимнастерка, она была маловата, на локтях заштопана, а рукава были коротки. Я ходил в сатиновом синем комбинезоне с желтыми пуговицами, а одна девушка щеголяла в блестящих галошах, которые надевала прямо на носки. Но никого это не смущало и мы чувствовали себя веселыми нищими, которым предстояло завоевать мировые киноэкраны. Кое-кому это и удалось. Когда в 1995 году опубликовали письма Эйзенштейна к матери (1920–1921 гг.), я прочитал в них строки, которые любой из нас мог бы написать, учась в институте спустя почти четверть века:
…«Затем, милая Мамуля, ради Бога, пришли хоть 2 смены белья (хотя бы только рубашки), износились вконец — рвутся, как папиросная бумага — даже штопать нельзя»…
…«Мамуля, вышли мне скорее валенки, обмотки, немного белья (мое разорвалось), портянки и мой английский словарик. Сапоги приказали долго жить. Мечта о сандалиях»…
Знали бы мы, что наш кумир тоже ходил оборванцем в обмотках и мечтал о сандалиях, мы не так бы расстраивались. По молодости лет нам все же хотелось выглядеть понаряднее.
Мы как-то сразу подружились с Рязановым и стали бывать друг у друга дома. Он жил тогда на Смоленской, во дворе, высоко, без лифта. Там в коммуналке у них было две комнаты в разных концах коридора. Софья Михайловна всегда была гостеприимна, и, если садились за стол, то, несмотря на трудные карточные времена, всегда усаживали и меня. Она замечательно готовила, славилась своими беляшами (когда наступили времена полегче), а ее рецептом капустного пирога я пользуюсь до сих пор.
Она была человек волевой, настойчивый, и мне кажется, что честолюбие Эльдар унаследовал от нее. Его отчим Лев Михайлович всегда был улыбчивый, доброжелательный и мудрый. Был еще маленький брат Мишка, которого часто оставляли на попечение Эльдара. Теперь это уже не Мишка, а доктор геологических наук.
Рязанов всегда учился легко, схватывая все на ходу, у него была феноменальная память, которую он сохранил по сей день. Он был круглый отличник, но единственный предмет, где Эльдар был хуже всех, — ритмика. Он никак не мог попасть в такт музыке, скоординировать движения — руками на три четверти, а ногами на две трети, кажется — и очень огорчался. Мой довод — «заставь это сделать самого Эйзенштейна, он тоже запутался бы, а вот смотри, какие картины снимает!» — его не утешал. И силой воли, которую ему не занимать стать, он воспитал в себе и слух, и чувство ритма, что сразу же проявилось в «Карнавальной ночи». А насчет моего примера с Эйзенштейном? Сегодня выяснилось, что пример этот никуда не годился и Элик, верно, чувствовал это интуитивно — в тех же письмах двадцатых годов мы прочли у Сергея Михайловича: