— Господи помилуй, зачем нам оливки, когда нет хлеба?
— Да ты посмотри, как это красиво!
И он поднес банку к окну, в которое било зимнее солнце. В его лучах, на просвет, это действительно было красиво. Весь он в этом — не хлебом единым. Сережу немного подкармливают в «Вареничной», что открылась на первом этаже его дома. Он сделал там фреску: взял несколько разноцветных керамических плиток и, отламывая от них плоскогубцами кусочки и нанося на стену раствор цемента, сочинил пеструю толпу испанских танцовщиц в окружении гитаристов. Мы зашли туда поесть, его встретили, как короля, а он тут же: «Видите этого черноусого? (Это я.) Так вот, я с него делал того испанца с бубном. Узнаете? Он из Барселоны, ни слова не понимает по-русски, поэтому дайте нам двойные порции!» Все в восторге и денег с нас не берут».
Такой же неповторимый отпечаток вкуса и пристрастий хозяина носил и его дом в Тбилиси, где он прочно обосновался с конца семидесятых. Когда-то он весь принадлежал семье Параджановых, но из невнятных объяснений Сергея я так и не понял, почему у него осталась одна комната, у сестры Ани с семьей две, а весь дом в три этажа полон посторонними жильцами. Дом этот был узнаваем за версту: балкон разрисован Сережей красными узорами, а на воротах — огромные дорожные знаки, украденные с ближайшего перекрестка…
«Можно выстроить великолепное театральное здание, заказать художнику декорации, композитору — музыку, набрать большой штат сотрудников — и все это еще не будет театр. А вот выйдут на площадь два актера, расстелят потертый коврик, начнут играть пьесу, и, если они талантливы, — это уже театр». Эту притчу Немировича-Данченко я вспоминал каждый раз, поднимаясь по скрипучей лестнице в комнату к Сереже, которая и столовая, и гостиная, и спальня, и, самое главное, его мастерская. В октябре 1981 года мы с женой были в Тбилиси и пришли к Параджанову без предупреждения: телефона у него не было нигде и никогда. И здесь мы увидели этот самый «потертый коврик — театр». Начиная с лампы над столом, которая каждый день преображается до неузнаваемости: то это скелет старого зонта, разукрашенный бусами, свечами и лентами; то метла из позолоченных прутьев, и, вглядываясь, я обнаруживаю среди них совок и щетку, которыми сметают мусор со стола; то керосиновая лампа, вокруг которой непостижимым образом трепещут бабочки, сверкая крылышками из толченых перламутровых пуговиц… В комнате, на террасе и галерее, типичных для старого Тбилиси, нет ни сантиметра, им не обыгранного. На стенах-фрески и коллажи. Кастрюли, сковородки и тазы тоже пущены в дело и образуют композицию, которую я не в силах описать. Над вашей головой на невидимой леске летит птица, по дороге «снося» яйцо, — тоже на невидимой леске. На потолке комнаты укреплена клеенка «Пир в колхозе», расписанная Сережей в стиле ВДНХ, оттуда свисают яблоки и виноград из елочных украшений. Правда, «панно» носит утилитарный характер, защищая кровать хозяина от осыпающейся штукатурки. Его стол красиво инкрустирован лоскутами кожи, парчи и монетами. Сверху, чтобы можно было пить-есть, стелется прозрачный полиэтилен. Инкрустированы и ветхие венские стулья. Один из них называется «В честь Черчилля» и украшен еще бахромой с кистями. Каждая вещь достойна любого художественного музея.
На днях, читая про другого замечательного чудака, Алексея Крученых, я обращаю внимание на строки Николая Асеева:
Будто про Сережу. В своей неописуемой комнате, которая к тому же являлась и кухней и кладовкой, царил беспорядок, как после обыска. Но в этой комнате, набитой хламом и воспоминаниями, он делал вещи, при виде которых сердце мое замирало… Не забыть восхищения, охватившего меня, когда я увидел его куклы, шляпы, занавесы, коллажи, инсталляции, картины и все такое прочее. Собранные воедино впервые на выставке в Тбилиси в 1983 году, они удивляли и приводили в восторг всех. Потом его произведения будут возить по всему миру и всюду будут восторженные отзывы. В одном из них я вычитаю фразу Марселя Пруста, написанную о ком-то давным-давно: «Из бездны какого страдания черпает он эту безграничную способность творить?»
А что сказал Жан Кокто, понятия не имея о Параджанове, впрочем, как и Параджанов о Кокто? Эти слова прозвучали на открытии выставки Пикассо в 1936 году:
«Пабло — гениальный старьевщик. Как только он выходит из дома, он принимается подбирать все подряд и приносит к себе в мастерскую, где любая вещь начинает служить ему, возведенная в новый, высокий ранг».
Разве это не про Параджанова? Он тоже, как только выходил из дома, заглядывал в кучи мусора и извлекал из них нечто, мимо чего мы с вами старались бы прошмыгнуть. И «его перстов волшебные касанья» вскоре превращали это нечто в произведение искусства.