Весомые символы невесомой власти просвистели мимо ушей и улетели в Никуда. Ванюшка между тем превратился ни во Что, а Оленев очутился на кухне.
Кухонный стол доброй половиной врастал в стену вместе со всей утварью, и получалось так, что чашки и тарелки были перерезаны под разными углами кафельной преградой. За столом сидела Марина и торопливо хлебала остывший борщ. Красное пончо елозило по крошкам и грязным тарелкам, Оленев молча взял тряпку и стал вытирать стол. У Марины были затравленные голодные глаза, она покосилась на Юру и придвинула тарелку поближе.
— Ешь, ешь, — тихо сказал Юра, — я сейчас второе разогрею. Ну, как прогулка? Где была?
— Чтоб я еще раз выходила замуж за вождя камайюра! — воскликнула Марина. — Нет, ты не думай, что я тебе изменяла! Я — самая верная на свете жена, ты знаешь. Но это же полнейшая дичь, у него четыре жены, все живут в разных деревнях, а он раз в неделю объезжает их вместе со свитой и думает, что это и есть самая нормальная семья. Я не дождалась его приезда и умотала. Чуть с голода не померла.
— Как ты там оказалась? — устало спросил Юра.
— Как обычно, — раздраженно пожала плечами жена. — Вышла из дома, села на автобус и приехала. Дурацкий вопрос… Но знаешь, милый, — с обычной непоследовательностью перешла она на мурлыкающий тон, — до чего это было замечательно! Никаких идиотских тряпок, один набедренный пояс из листьев кароа, а у меня идеальная фигура, ты же знаешь. Эти туземки — такие уродки, а тут приезжаю я, и что тут началось! Нет, это было великолепно!
Она затолкала в рот бифштекс и дальнейшую тираду произносила невнятно, но выразительно.
— …а пончо уже на обратном пути. Подарил один креол. Я их креольского языка не понимаю, но какая мимика, какие жесты!.. В пульперии из-за меня драка, табуреткой по голове, навахи блестят, кольты палят, сплошной вестерн! Вот это жизнь! А то торчу в своей конторе, на Леночку глядеть тошно, сплетни, интриги, скукотища… Да, я привезла тебе подарок, дорогой. Я о тебе ни на Минуту не забывала. Лысунчик ты мой, очкарик.
Насытившись, Марина извлекла из-под стола мохнатую сумку и вытащила маленькие рожки неизвестного животного. Игриво приложила их к темени мужа, оценивающе оглядела и одобрительно кивнула.
— Ну ладно, пойду посплю часок, а то умоталась до предела. Ты позвони мне на работу, скажи, что ушла на больничный. Ты же мне устроишь, милый? Что тебе стоит?
Она чмокнула Юру в залысину и вышла из кухни, оставив после себя стойкий запах мускуса и амбры.
А Юру не покидало ощущение непонятной потери. Оно росло в нем вверх и в стороны, как тополь из невесомого зернышка, заполняло пустующие пространства, оттесняло малолюдные области, прорастало сквозь шумные скопища людей и слов, захватывало мало-помалу застоявшиеся, с илистым дном, мысли и чувства, доводило до отчаяния, до неведомого ранее желания разрыдаться и повалиться лицом в подушку.
— Что-то не так, — бормотал он, блуждая по лабиринтам комнат, запинаясь о вещи, отражаясь в кривых зеркалах, оставляя талые следы на коврах и паркетах, — что-то прошло мимо. Годы жизни, потраченные впустую. Отец, работа, жена, дочь, все как у людей, никаких отклонений, разочарований, бед, потерь, пожаров, землетрясений. Где же она, моя пропажа? Не его, а именно моя? Гипноз, сомнамбула, кролик под взглядом удава… Познание, бесконечное узнавание нового, равновесие и равнодушие, точка опоры, находящаяся внутри меня, независимость от помощи других людей, спокойное восприятие добра и зла, неразделенность мира на крайности, парение в невесомости, полет в никуда… Инвариантность времени, ветвление его, как в шахматах, бесконечное множество решений при одинаковом дебюте. Я заблудился во времени…
Стало нечем дышать. Духота распирала легкие. В горле першило. На грудь давил тяжелый спрессованный воздух.
— Ка эа коэ э хагу, — выдохнул Оленев ритуальную фразу жителей острова Пасхи. — Нет больше дыхания.
Остановился у подоконника, украшенного пометом чаек и летучих мышей, рывком распахнул Окно в мир и увидел ее.
Она шла по другой стороне улицы, освещенная закатным июньским солнцем, юная и красивая, задумчиво наклонив голову, в такт шагам покачивая сумкой на длинном ремне, как мимолетный эпизод из сентиментального фильма. Картинка из придуманной недоступной жизни. Сценка, сочиненная слезливым режиссером. Лубочный коврик на стене.
Оленев зажмурился. Реальность сплеталась с нереальностью, явь со сном, жизнь с мизансценой театра, бред принимал очертания точной математической формулы. Там, за Окном, был настоящий мир, подчиненный жестким логическим законам, не зависящим от произвола и безграничного беззакония тягостного сна.