Не говоря ни слова, всадник дождался того момента, когда Аннушка, долго его разглядывавшая с изумлением и растерянностью, наконец-таки выронила безотчетно направленный на него револьвер; в ее освободившуюся руку он осторожно вложил небольшой, запечатанный воском конверт, тут же развернул нетерпеливо вытанцовывающего под ним коня и, скакнув через ограду палисадника – через ближнюю – через дальнюю, – быстро умчался в непроглядную темноту – прочь от Малахова дома.
Аннушка распечатала конверт, вытащила оттуда тонкий лист почтовой бумаги и, взглянув на него при вспышке лунного света, разорвавшего косматую тучу, – ахнула.
Это было письмо от грека.
– Вот оно! – вскрикивал дядюшка Семен, указывая на свою грудь. – Вот оно! Вот оно! – повторял он, перемещаясь под люстру. И только уже под люстрой, вдруг согнувшись всем телом, словно ему за пазуху кинули снега, он медленно запускал руку во внутренний карман пиджака и так же медленно, не меняя позы и не обращая внимания на Аннушку, наблюдавшую за ним с нарастающим беспокойством и даже порывавшуюся что-то ему возразить из своего угла, где усиливалось, превращаясь в тревожную музыку, скрипение венского стула, извлекал на свет спасительное послание Антипатроса, которое доставил Аннушке страшной ночью, опередив проворного ангела смерти, таинственный всадник в горской папахе…
Выпрямившись во весь рост и глубоко вздохнув после этой сцены, дядюшка Семен долго встряхивал в воздухе драгоценный листок, долго его расправлял на ладони, шевеля бровями, губами, щеками, всеми частями лица, и наконец, когда лицо его застывало, как бы нащупав в самом себе необходимое выражение – выражение грусти и окрыленности, – он приступал к чтению.
Он читал мягким, слегка дрожащим, взволнованнонежным голосом, соединявшим в себе и юность и мужество, вобравшим в себя и восторг и печаль. Он читал так, как не читал ни одну свою роль, потому что – вы только представьте себе, Мельпомена и Талия! – он читал безо всяких обдуманных интонаций, без взвешенных пауз, отлаженных придыханий и заготовленных ударений, – как если бы читал собственным голосом – но это был голос его родителя, это был голос самого Антипатроса, изливавшийся естественно и свободно – прямо из сердца дядюшки:
«Несравненная Аннушка! О, моя жизнь и судьба!
Помнишь ли ты Атаманский сад – кроны каштанов и лип, озаренные вспышками пестрых салютов, огни каруселей и балаганов, звуки летучей уланской мазурки, что разносились в весенние сумерки с высокой эстрады, расцвеченной флагами!
Помнишь ли ты, как степенный брандмейстер ласково дирижировал дружным оркестром, кланяясь дамам из-за плеча, как загорались украдкой над садом степные тихие звезды, а вслед за ними – широкие окна в приземистом атаманском дворце…
Едва лишь темнело, твой пламенный грек, твой смуглый волшебник, сжигаемый страстью, летел на бесшумной своей колеснице по дивной аллее сквозь легкие арки к заветной ротонде, увитой лозою, где ты назначала ему свидания.
Там в упоительные минуты, когда замолкал утомленный оркестр, дав на прощание волю литаврам, и дворцовый огненноусый горнист в позументах, трижды исполнив «Развод караулов», замирал на гранитных ступенях портала, весь окруженный искристым сиянием, ты говорила: «О, Антипатрос! О, чародей мой! Ночь коротка – похитит заря созвездия небес, но ярче небесных созвездий будут гореть в моем сердце, возлюбленный, созвездия твоих поцелуев!» О, Аннушка!…»
Так писал грек по-гречески.