На солнце и ветру грубоватое самотканое льняное полотно высыхало быстро. И вечером наматрасники, вывернутые налицо и выглаженные жаровыми утюгами, уже набивали свежей соломой и зашивали большой штопальной иглой, которую мать хранила как зеницу ока в платяном шкафу со скрипучи дверцами, в жестяной коробке, где лежало самое ценное – их метрики и какие-то нужные справки. В дом вместе с пухлыми матрасами, казавшимися необычно огромными и лёгкими, они вносили запах поля и лета.
И этот аромат поселялся в их жилище надолго, почти до самой весны. Он постепенно истончался, становился едва уловимым, и только заходя в дом с мороза можно было почувствовать его, но никогда не исчезал насовсем. Постели сразу становились высокими, под потолок. Варя и Стеша запрыгивали на свою кровать с разбегу и тонули в ней, одни русые головёнки торчали в белых складках воздушной простыни. Сёстры спали вдвоём. Они кувыркались, резвились, хохотали до хрипоты, а потом блаженно затихали. Его кровать, стоявшая в другом углу за пёстрой ситцевой шторкой, была узкой, похожей на солдатскую. И матрас на ней был поуже. Но тоже пышный, тёплый и уютный. В первые ночи после перебивки он буквально обнимал его плечи и ноги, будто перина. Точно такая же кровать была и у деда Евсея. Их кровати стояли рядом. В последние годы дед перебрался на печь, «на родину». «Всех к старости тянет на родину», – посмеивался дед Евсей, забираясь через козёнку на свою печь, на лежанку, на кирпичи, сверху застланные старым, как и сам он, овчинным тулупом и какими-то зипунами. Матрас деда Евсея тоже набивали свежей соломой. Это был единственный день, когда солому в колхозе раздавали даром, по нескольку возов на каждый двор, кому сколько надо, вволю. Некоторые, кто понаглей и порасторопней, успевали набить даровой соломой курятники, чердаки и укромные закутки, куда никогда не заглядывал глаз колхозного начальства – председателя или бригадира.
Успели ли управиться с осенними работами нынче? Может, и не до того было. Воронцов вздохнул, и вздохнул с дрожью, прощаясь с внезапно нахлынувшими воспоминаниями. Без отца и брата могли и не управиться. Хорошо, если убрали картошку.
Рядом возились пулемётчики Селиванов и Краснов, первый и второй номер РПД. Окоп им пришлось отрывать широкий, на двоих. У артиллеристов они раздобыли большую лопату и быстро расширили свой ровик, прокопали ход сообщения в сторону ячейки своего командира отделения. Селиванов убрал с бруствера ручной пулемёт, протёр его сухой чистой тряпицей, которую всегда держал в голенище сапога, продул прицел. После этой процедуры первый номер встряхнул тряпицу, разгладил её на колене, аккуратно, как носовой платок перед увольнением, сложил вчетверо и сунул обратно за голенище. Вскоре пулемётчики захрапели. Сперва Краснов, а следом за ним торопливо, будто догоняя товарища, и Селиванов. Они храпели так же дружно, как и работали лопатами полчаса назад.
Задремал и Воронцов, не в силах больше сопротивляться усталости и внезапному теплу, образовавшемуся в его тесном и случайном жилище, отгороженном от всего мира, от этой тревожной ночи и от всей войны тонкой парусиной солдатской плащ-палатки. Они воевали всего один день, но и этот день был уже войной. И война научила их многому. К примеру, ценить самые простые вещи, которым раньше никто из них не придавал особого значения. Даже вот такую минуту спокойствия и тишины. Она длится и длится, словно исчезая с каждым мгновением, и надо молить судьбу о том, чтобы она не обрывала эту дорогую минуту. Охапку сухой соломы на дне окопа. Ведь в другой раз такая охапка может и не найтись. Палатку над головой, сохраняющую тепло и надёжно закрывающую от дождя накопленное тепло и призрачный уют. Сам окоп, достаточно глубокий, с прочными стенками. Тишину. И то, что в кармане после ужина осталась пайка хлеба, которую можно съесть в любой момент. Не сухарь, а настоящий хлеб, мягкий, пахнущий пекарней и полем. Всегда ли это будет у них на войне? Веки отяжелели, голова поникла на колени. Надо бы каску снять, вяло подумал он, а то голова болеть будет. Сейчас сниму… Но ноги вдруг побежали по жаркому песку, по золотой косе, щедро намытой паводком по обрезу берега вдоль речки Ветлицы…
Де это я? Неужто дома? Дома… Над золотой песчаной косой с тихим хрустящим шорохом летали стрекозы. Легко, как легко и радостно бежать босиком по песчаному берегу, когда в тебя не стреляют! Ноги несут, как крылья. Куда несут его ноги? Домой… Домой… Вон они, крыши его родного Подлесного, уже виднеются среди ракит и сосен. И вдруг он запнулся, упал, и его понесло куда-то в сторону, в черноту, в промозглость, где со свистом и хриплым скрежетом летают рваные куски раскалённого металла… Куда его несёт? И откуда здесь, на песчаном, пронизанном золотыми лучами горячего солнца берегу, эта чернота и промозглость? Не хочу… Надо выбраться отсюда… Не хочу!.. Лучше – домой. Туда… Вон туда, где виднеются родные крыши! Туда, туда…
– А-а-а! И-и-и!..