Мы никуда не выходили, и это затворничество казалось нам ужасно нереальным. Работали мы под руководством ученого-химика, которого прозвали Три-A, что значило Александр Александрович Александров, и еще инженера-черногорца, откликавшегося на прозвище Два-Ж, хотя звали его Ждан Блажек. Мы никогда не обращались друг к другу иначе как по делу. Никто уже не думал об успехе нашего обреченного предприятия, каждый чувствовал, что нас подстерегает неудача и первый же неверный шаг положит конец общему делу. Мы давно утратили взаимное доверие, следили друг за другом, все время ожидая, что кто-нибудь из нас выдаст остальных, а потому были вынуждены устранить Сашеньку, маленького грузина, самого смелого в группе, но уже с явными признаками помешательства, а парочка наших неразлучных севастопольских бунтарей, Трубка и Птицын, однажды приняла яду, так никому ничего и не сказав. Ах! Речь уже не шла о завоевании мира или о его окончательном разрушении! Все торопились собрать последние силы, утекавшие словно в бездну, ибо в каждом из нас уже разверзлась пустота, грозящая поглотить остаток чувств, воли и мыслей. Наши личности пребывали в стадии угасания, перемежаемого внезапными скачками напряжения, когда возвращалась память, ощущался отдаленный зов чувств, какие — то излучения подсознательного, уже выродившиеся аппетиты — и все это снова приводило к жалкой усталости, к отупелому безразличию. Всем, конечно, известны эти маленькие игрушки, ваньки-встаньки, которых нельзя повалить, так как кусочек свинца, приклеенный в основании фигурки, тянет вниз, и она снова встает вертикально. А теперь представьте, что свинцовый кружок приляпали где попало. Тогда одна фигурка навечно склонится вправо, другая — назад, третья вообще встанет под таким невообразимым углом к искомой вертикали, что словами не передать. Именно что-то подобное творилось и с нами. Мы потеряли равновесие, смысл нашей индивидуальности, перпендикуляр живучести; сознание уклонялось куда-то вкось, где-то тонуло, а у нас не осталось балласта, чтобы бросить за борт. Мы уже не нависали над собственной жизнью, не смотрели на все немного сверху. При такой позитуре у нас оставалось ровно столько здравого смысла, чтобы посмеяться над собой, но смех перерождался в дьявольский хохот. И вызывал жажду. Тогда один из нас, обычно Буйков, лейтенант-дезертир, спускался вниз и покупал несколько пузатых бутылок водки. Но чем больше мы выпивали, тем более гротескным, абсурдным, смеху подобным представлялось нам наше положение. Смех звучал еще громче. И жажда. И смех… И жажда. И смех… смех… Эх!.. Хе-хе! Ха-ха! Ха-ха-ха!
Думаю, таким весельем мы обязаны именно Женомору, ведь у него, в отличие от прочих, было за что уцепиться: в то время как у остальных земля давно ушла из-под ног, он попирал ногами Машу, унижал, жестоко с ней обходился, грубил ей, мучил, приходя от всего этого в счастливое расположение духа. И смеялся.
Маша среди нас была единственной женщиной, а потому я наблюдал за ней с особенным вниманием. С недавних пор она сильно изменилась. Уже во время нашего кругосветного путешествия она сделалась невыносимой. Силы были на исходе. Она перестала понимать, что с нами творится, и не могла одобрить новой тактики. Предчувствовала катастрофу. Ответственным за все считала Женомора, то и дело наскакивала на него с обвинениями и проклятьями. Сценам не было конца.
— Оставь меня в покое! — кричала она. — Во всем, что теперь с нами происходит, виноват исключительно ты! Ты ни во что не веришь! На нас тебе плевать с высокой колокольни! Тебе все нипочем! Я от тебя с ума схожу!