— Сударыня, дело сделано: двое несчастных свободны. Вы только что снискали такие права на мою признательность, о коих я никогда не забуду.
И, так как Фауста глубоко задумавшись не отвечала, он продолжал:
— Сколь ни мало я значу, сколь ни могущественны и прославлены вы сами, кто знает, быть может, эта благодарность бедного шевалье и принесет вам какую-нибудь пользу?
Фауста слегка повернула голову в его сторону и спросила:
— Где монах Жак Клеман?
— Он на свободе, сударыня, — ответил Пардальян без колебаний. — Так же свободен, как кардинал и палач, которые только что вышли отсюда. Сударыня, — продолжал он, и пламя дерзости и отваги озарило его лицо, — вы вольны рассматривать меня как заложника. Но пускай никто не говорит, что я вас обманул, отплатив этим за великодушный поступок, который вы совершили в ответ на мою смиренную мольбу. Признаваясь вам, я, несомненно, лишаю себя всякой надежды на спасение. Но знайте же: Жак Клеман никогда не был в моей власти, и он не находится сейчас во власти герцога Ангулемского…
— Значит, — сказал Фауста, — я могу отдать приказ казнить вас, и планы монаха относительно Генриха III не будут разрушены?..
— Вы можете это сделать, сударыня!
И Фауста произнесла голосом, лишенным всякого выражения и заставившим дрожать самых храбрых людей:
— Тогда я сейчас отдам этот приказ. Приготовьтесь к смерти, шевалье!
Пардальян медленным движением вытащил свою шпагу, посмотрел Фаусте в лицо и сказал:
— Я готов, сударыня!
Тут Фауста поднялась со своего места и приблизилась к Пардальяну.
Он едва ее узнал…
Это не была более ледяная статуя. Это не была более воплощенная гордость, это не было более олицетворенное величие, которое заставляло склоняться головы и внушало ужас. Та, что шла сейчас к нему, была женщиной во всем блеске красоты, женщиной, которая горит от любви и, неистовая, сама предлагает себя!
Глаза этой женщины, удивительные глаза, похожие на черные бриллианты, изливали страсть… и слезы, которые текли по щекам и высыхали от их пламени.
Пардальян обеими руками опирался на эфес своей шпаги, конец которой был вонзен в пол. Оставаясь неподвижным от удивления, он переживал одно из тех странных мгновений, которые остаются в памяти лишь как воспоминание о сне, будто бы их и вовсе не было…
Когда Фауста оказалась около шевалье, она трепетала, грудь ее вздымалась от смятения и страсти, а глаза были затоплены безмерной болью. Она подняла руки… Скульптор пришел бы в отчаяние, безнадежно пытаясь передать их изумительную форму, гармоничность и изящество…
И эти руки обвили шею Пардальяна… Она прильнула к нему, как бы обволакивая его своей лаской… Принцесса, рыдая, привлекла к себе его голову… и ее горячие губы с неистовой силой прижались к губам шевалье…
Жгучее ощущение от этого поцелуя едва не заставило Пардальяна отступить назад… Однако его собственные губы не отозвались на него! Он не закрыл глаза. Бесстрастно и холодно он смотрел в глаза Фаусты — Ангела, ставшего женщиной, девственницы, в сердце которой внезапно проснулась любовь.
Пардальян изведал ее поцелуй, жгучий и исступленный, но не ответил на него… Пардальян любил умершую! Пардальян до последнего вздоха был обречен любить Лоизу!..
Наконец Фауста медленно разжала руки и отошла от него… Она удалялась, и Пардальяну вновь начинало казаться, что перед ним — не женщина, воплощение великой любви, а всесильная Владычица, Величество, Святейшество…
Когда Фауста оказалась уже почти в другом конце комнаты, она вдруг заговорила. Ее голос зазвучал будто издалека, как если бы доносился с небес или из-под земли… Фауста произнесла:
— Пардальян, ты скоро умрешь… Не потому, что ты хотел разрушить мои замыслы, не потому, что восстал против моей власти, не потому, что отнял Виолетту, не потому, что сразился со мной и победил меня… Пардальян, ты умрешь потому, что я люблю тебя!..
На мгновение она остановилась. Шевалье, все такой же неподвижный и непреклонный, не сходя с места, по-прежнему опираясь на шпагу, смотрел на нее, и ему мнилось, что он видит тень, исчезающую под музыку рыдания.
Он слышал этот голос, невыразимо нежный, слушал речитатив любви и боли, волшебную и чарующую песнь души, которая хочет преодолеть самое себя и смиряется со своим поражением. Голос этот был прекраснее человеческого, потому что Фауста, сейчас действительно стояла выше всего человеческого. Она продолжала: