Это было в первую очередь, обидно — из-за боли он не мог дышать, говорить (и не только из-за нее, при каждой попытке открыть рот челюсть будто отваливалась и укатывалась куда-то), не мог есть, соображать, помнить свое и чужие имена; боль затопила его — до кончиков волос, до последней мысли, горячая терзающая боль, словно лицо грызла стая бешеных собак.
Грызла, грызла, разматывала на волокна, снова грызла…
Скорее бы догрызли, думал он.
Из-за боли он не различал — где находится, кто рядом; хотя кто-то был, менял повязки на лице, успокаивающе гладил по волосам и пытался смягчить боль, проникая в сознание. Он быстро выучился не противиться. Так надо.
Еще боль дразнила языками пламени, хрипло клацала ножом, и твердила: сдайся. Ты ведь хочешь, чтобы я сгинула? Сдайся, уплыви — осенним листком по прохладному ручью, и все закончится, никаких бешеных псов вместо щеки и челюсти, никакой лихорадки, тошноты или риска захлебнуться собственной рвотой — потому что анестезия-вторжение исчерпаемо, и агония сжимает все мышцы, в том числе желудок.
Орать и плакать он не мог. Мечтал, чтобы кто-нибудь добрый и ласковый, с прохладными мягкими руками и тихим голосом, перерезал сонную артерию. Один раз. Ну пожалуйста.
Но потом он вспоминал свое имя.
"Целест".
И другие: "Вербена". "Рони". "Элоиза".
Снова: "Вербена", — безостановочно, как биение пульса в открытой ране.
Умирать нельзя. Оставалалось выкарабкиваться.
Боль не исчезала, но теперь к ней можно было притерпеться; научился заново видеть и различать предметы — полутемную каморку, жесткую постель, пропахшую потом и кислятиной от слюны. Постель меняли часто, но и слюна вытекала из дыры вместо рта — постоянно. Грубо сколоченную тумбочку у кровати и какие-то склянки на ней, от склянок тянуло травами, терпкий навязчивый аромат; боль прошита им, как багряная ткань — серебряными нитями. Мотки бинтов с желтовато-коричневыми следами крови и сукровицы. Тусклый свет и его источник — коптилка на сырой нефти, времен, быть, может, первый лет после эпидемии.
Вскоре он стал понимать, что ухаживает за ним Рони и девушка-воин… Аида, да, ее зовут Аида. "Она последовала в изгнание?" — удивился Целест, но однажды лишенный века глаз засек поцелуй Рони и мужеподобной Аиды; и Целест улыбнулся бы, если бы мог.
"Хорошо", — думал он.
И Рони, и Аида промывали раны, меняли постель, кормили чем-то жидким и приторно-сладким или, наоборот, горько-соленым; Целест все хотел поблагодарить, но разговаривать не выходило, из изуродованного рта вырывось лишь надсадное сиплое дыхание, и он сдавался.
А когда все же почуял крик — в альвеолах, на кончике языка, под зубами, — то выкрикнул имя: Вербена. Целест сам испугался своего вопля — неразборчивый, словно ему и язык вырвали вместе с кожей и плотью правой половины лица.
— Т-сс, — откуда-то вынырнул Рони. В светлых глазах мелькали тусклые блики. Рони промокнул пот на левой половине Целестова лба, и сукровицу — на правой. — Тебе рано… еще рано говорить.
— Вербена, — повторил он, выдавливая слова, и мысленно перегрызая глотку боли. К чертям ее. — Вербена.
Он заметил, что Рони выглядит полупрозрачным, изможденным почти. Пухлый мистик превратился в тень самого себя. Но сейчас Целеста беспокоило не это.
— Вербена.
— Позже. Позже… все будет хорошо.
"Да", — Целест слышал эту фразу тысячи раз. Произнесенную, гребешком прямиком по извилинам — по-разному. Он проглотил пахнущий ромашкой отвар, и прежде чем заснуть, расслышал:
— Ему лучше. Намного. Скоро можно будет рассказать… все.
Он проснулся много свечных полнолуний спустя, в холодном поту: "Рассказать?"
Рассказать — что?
Где Вербена?
Соображалось теперь легче, и Целест, глядя на паука в углу — паук спускался по тонкой нити и подпрыгивал вновь, опасаясь то ли высоты, то ли покинуть насиженное место, — складывал неровные куски мозаики.
Вербены нет. Вербена его бросила? Отреклась, потому что он — отцеубийца, он — урод с Печатью на лице?
Целест застонал, но тут же приказал себе: прекрати, не смей даже думать о богине Виндикара — своей богине — в подобном роде. Дешифратор наврал насчет друзей, и Целест охотно бы плюнул в рожи Тао и Ависа, если бы вся влага не вытекала из прорехи вместо рта, но Вербена — другая… она не бросила бы его. Никогда.
— Никогда, — выговорил он, тщательно артикулируя левой половиной рта.
И затем:
— Хватит.
Лежать и любоваться на паука, считать трещины на потолке — трещины складывались в какие-то письмена, в полузабытье Целесту казалось — еще немного и расшифрует тайное послание, пялиться на свечу и гадать — когда вернется Рони со своей Аидой…
Довольно. Он отдохнул, он почти здоров. Новое лицо не вырастет, конечно, но от дыры в щеке не умирают, а в ободранный глаз Рони капает какой-то отвар, чтобы сетчатка не пересохла и не омертвела. Можно и так прожить, верно?