В отличие от славянофилки Марфы Тимофеевны в «Дворянском гнезде», смиряющейся с неизбежным страданием пойманных пауками мух, Елена с детства исповедовала сострадательную форму активной деятельности, спасая собак, котят, выпавших из гнезда воробьев и даже всякого рода гадов. Подобно Инсарову и тем храбрым птицам, которые жертвуют собой ради птенцов, она одна из тех, кого можно охарактеризовать как спасателей, антихищников, представляющих полную противоположность таким персонажам-коршунам, как Наум («Постоялый двор»), Варвара Павловна («Дворянское гнездо») и Марья Полозова («Вешние воды»). Елена в целом разделяет западническое видение мира в его посылке, что с несправедливостью можно бороться, что страдание не неизбежно, что неправильно давать природе брать свое, если это «свое» порождает страдание или граничит с произволом. Николай Артемьевич утверждает: «Ее сердце так обширно, что обнимает всю природу, до малейшего таракана или лягушки, словом всё, за исключением родного отца» [Тургенев 1978а, 6:190]. Это, однако, человек, чьи властность и жестокость (ясно проявляющиеся в его открытой связи с любовницей) заставляют усомниться в его способности судить о взглядах своей дочери; и действительно, ее взаимоотношения с природой он толкует совершенно превратно. Елена не любит и не принимает природу, а наоборот, является ее непримиримым врагом. В отличие от персонажей-славянофилов из «Дворянского гнезда», она категорически отвергает безразличие природы: «…она с детства жаждала деятельности, деятельного добра» [Тургенев 1978а, 6:183]. Инсаров также стремится противодействовать хищничеству, с детских лет борясь с теми, в ком видит единого общенационального хищника, угрожающего родной Болгарии, – турками. Поэтому они с Еленой очень хорошая пара, учитывая имеющиеся у нее варианты. Как отмечает Рипп: «Любовь Елены к Инсарову не брак, заключенный на небесах, но результат страстного процесса исключения» [Ripp 1980: 175]. Елена сделала свой тщательный выбор, и Инсаров одерживает победу на току.
К несчастью для Елены, Берсенев был прав насчет связи мира природы и смерти, и ее попытки бороться с этим конкретным естественным процессом, какими бы отважными они ни были, обречены. Отчетливо увидев, что жизни Инсарова угрожает туберкулез, она активно и методично подготавливает возможность для начала их половых отношений, когда он восстанавливается после тяжелого приступа болезни. Решительное стремление Елены к добрачному сексу с любимым мужчиной представляет собой попытку предотвратить умирание посредством торжества жизни, а возможно, и деторождения. Хотя эта сцена и возмутила многих читателей, критик-социалист Добролюбов в свое время предсказуемо высоко оценил ее, назвав «прелестной, чистой и глубоко нравственной» [Добролюбов 1963:118]. Сексуальная связь, однако, не помогает отвратить смерть, и ближе к концу Елена обращается к последней отчаянной защите от бренности: молитве. Это еще один ключевой момент пребывания «на каноне», момент острого понимания того, что новое завтра вот-вот начнется.
Вечером накануне смерти Инсарова Елена укладывает его в постель и поворачивается, чтобы посмотреть на окружающий мир из окна венецианской гостиницы. Апрельское небо трогает ее душу: «О, как тиха и ласкова была ночь <…> как всякое страдание, всякое горе должно было замолкнуть и заснуть под этим ясным небом, под этими святыми, невинными лучами!» [Тургенев 1978а, 6:290]. Дизъюнкция между естественной красотой природы, которую она наблюдает, и не менее естественным разрушением тела ее мужа наполняет ее вопросами, которые она инстинктивно обращает к высшим силам, чье существование, однако, вызывает у нее сомнения:
О Боже! – думала Елена, – зачем смерть, зачем разлука, болезнь и слезы? или зачем эта красота, это сладостное чувство надежды, зачем успокоительное сознание прочного убежища, неизменной защиты, бессмертного покровительства? Что же значит это улыбающееся, благословляющее небо, эта счастливая, отдыхающая земля? Ужели это всё только в нас, а вне нас вечный холод и безмолвие? Ужели мы одни… одни… а там, повсюду, во всех этих недосягаемых безднах и глубинах, – всё, всё нам чуждо? К чему же тогда эта жажда и радость молитвы? [Тургенев 1978а, 6: 290].