Дело в том, что при охоте с ловчими птицами и собаками главный акцент охоты приходится именно на птиц и собак. От них зависит не только успех охоты, но и вся ее красота. И это они добывают диких зверей и птиц, а не человек, который только «тешится» их работой. <…> В егерской охоте человек из полупассивного зрителя превратился в активного участника, в главную фигуру на охоте, оттеснив с переднего плана и ловчих птиц, и ловчих собак [Егоров 2008: 293].
Таким образом, ружейная охота могла представлять собой совсем небольшое по масштабу мероприятие со всего лишь одним участником. Необходимы были лишь четыре составляющих: охотник, ружье, собака и птица. Такую охоту отличали тишина и потаенность, по крайней мере до того момента, как раздавались выстрелы. Она способствовала установлению близких и доверительных отношений между охотником и собакой. Ее основной целью было убийство птиц, которые служили едой, предназначавшейся либо для самого охотника, либо для хозяйства. Она не терпела спешки и требовала от охотника, чтобы тот передвигался пешком и был предельно внимателен к окружающей его природе и поведению собаки. Она велась на всевозможную пернатую дичь: тетеревиных, бекасовых, куропаток, перепелов, вальдшнепов, различных водоплавающих и болотных птиц, но также и на зайцев. Она могла продолжаться очень долго: несколько дней, а то и недель кряду, с ночевками на природе или в непосредственной близости от охотничьих угодий. В ней зачастую участвовал егерь, с которым охотник в поисках дичи проводил очень много времени. Она требовала стрелкового мастерства и знаний о быстро развивающихся оружейных технологиях и других охотничьих атрибутах. Любители псовой охоты могли привести довод, что, охотясь на волков, они защищают человеческие жизни и скот [Helfant 2010: 65–68], ружейная же охота не подразумевала никакого явного защитного действия. По большому счету такие охотники просто добывали пищу, а не уничтожали враждебных животных или вредителей[65]
. Ружейная охота давала охотникам возможность погружаться в мир природы и сливаться с ландшафтом – именно такое состояние ярко представлено на картине И. И. Шишкина, написанной им в 1867 году (рис. 6). Если же проводить параллели с литературой, то можно сказать, что псовая охота была эпосом, а ружейная – лирикой. Всё возрастающие социополитические коннотации, которые нес этот новый тип охоты, как мы увидим в главе третьей, играли заметную роль в тургеневских «Записках охотника».Ружейная охота, на которую можно было отправляться в течение сезона значительно чаще, нежели на псовую охоту и гоньбу, располагала к ведению ежедневных или ежегодных списков добычи, куда входил подробный перечень видов и количество убитых особей, а это требовало глубокого знания фауны и особого фокуса внимания, характерного для ученых-натуралистов. Подобная практика как бы подразумевала, что в поединке с природой можно вести счет, составляя такой вот журнал побед. В этом типе охоты имело принципиальное значение, к какому виду относится добыча, так как существовала иерархия престижности среди различных, но зачастую родственных друг другу видов птиц, и уметь определить вид со всей точностью было крайне важно. Такая иерархия могла варьироваться в зависимости от личных предпочтений того или иного охотника. Например, граф А. К. Толстой любил выслеживать глухарей, Тургенев же – тетеревов [Марков 1997: 192–193]. В своем охотничьем труде Аксаков приводит подробные описания 45 видов птиц и одного вида млекопитающих (зайца). Тургенев упоминает, что в течение 1868 года охотился на 22 различных вида животных (17 видов птиц и пять – млекопитающих), что значительно превышает три вида, на которые охотились с борзыми и гончими. Поэтому неудивительно, что некоторые наиболее выдающиеся русские естествоиспытатели, такие, например, как К. Ф. Рулье, вышли на авансцену, с готовностью сотрудничая при этом с охотниками, как раз во время подъема ружейной охоты, происходившего в России в середине XIX века[66]
.По мере роста ее популярности в XIX веке ружейная охота всё чаще попадала на страницы книг русских писателей той эпохи. Одно из первых упоминаний мы находим у Пушкина в «Барышне-крестьянке» (1830):