– Что за дикость! – возмутился папа. – Вы только посмотрите, какие у вас кисти рук. Это негигиенично… Товарищ комиссар, вы меня извините, но мои дети привыкли к более культурным развлечениям…
Заглянувшие через несколько минут в комнату тетки остолбенели при виде страшной картины. За столом сидели комиссар распояской и папа без пиджака. Оба нещадно хлопали друг друга по рукам, промахивались, гулко били по столу ладонями.
– Тяп! – говорил комиссар.
– Ляп! – басил папа.
Мы с Оськой скакали от восторга, подзадоривая и без того увлекшихся игроков. Столик трещал и качался от ударов. Трещали и шатались священные устои, вбитые тетками.
О «священных устоях» говорится с нескрываемой иронией. Никому – ни автору, ни читателю – не жалко этих рухнувших «священных устоев».
В конце концов, может быть, их и в самом деле не так уж и жаль. Но разве в них дело?
Это ведь только первый шаг, только начало.
Достаточно, что мальчик уже почувствовал стыд за свою «мелкобуржуазность», за вымытые руки, подстриженные ногти, хорошую литературную речь.
Первый шаг сделан.
Теперь за борт полетят уже предметы первой необходимости: жалость, сочувствие, доброта, человечность.
Этот процесс начинался тоже очень рано, с «детсадовского» возраста.
И тетя Надя, их педолог, Сказала: «Надо полагать, Что выход есть, и он недолог, И надо горю помогать. Мы наших кукол, между прочим, Посадим там, посадим тут. Они – буржуи, мы – рабочие, А революции грядут. Возьмите все, ребята, палки, Буржуи платят нам гроши; Организованно, без свалки Буржуазию сокрушим». Сначала кукол били чинно, И тех не били, кто упал, Но пафос бойни беспричинной Уже под сердце подступал. И били в бога и в апостола, И в Христофор-Колумба мать, И невзначай лупили по столу, Чтоб просто что-нибудь сломать. Володя тоже бил. Он кукле С размаху выбил правый глаз, И вдруг ему под сердце стукнула Кривая ржавая игла. И показалось, что у куклы Из глаз, как студень, мозг ползет, И кровью набухают букли, И мертвечиною несет, И рушит черепа и блюдца, И лупит в темя топором Не маленькая революция, А приуменьшенный погром. И стало стыдно так, что с глаз бы, Совсем не слышать и не быть, Как будто ты такой, и грязный, И надо долго мылом мыть. Он бросил палку, и заплакал, И отошел в сторонку, сел И не мешал совсем. Однако Сказала тетя Надя всем, Что он неважный октябренок И просто лживый эгоист, Что он испорченный ребенок И буржуазный гуманист.
В кличке «буржуазный гуманист», обращенной к шестилетнему ребенку, нет ни иронического преувеличения, ни вообще какой-либо тени карикатуры. Таков был язык тех лет. Вернее, язык остался таким и по сей день. Но в том-то и состояло своеобразие тех лет, что язык этот распространялся даже на шестилетних.