Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобиле приговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали и смертники и часть красногвардейцев. Бунчук строил красногвардейцев, ронял чугунно-глухие слова:
– По врагам революции… – и взмахивал наганом, – пли!..
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их голодного, тоскующего блеска…
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать. Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотных зубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся от тифа волосы лежали на лбу мокрой прядью.
Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце…
– Уходи на фронт или на иную работу… Уходи, Илья, иначе ты… свихнешься.
Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно.
– Нет, я крепок… Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы из одного материала литы… В жизни нет таких, которые не боятся на войне, и таких, кто бы, убивая людей, не носил… не был нравственно исцарапанным… Ну, я пойду, – резко оборвал он.., и незаметно для Анны потер горло, затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой.
Вот, оказывается, даже автор «Тихого Дона» исходит из того, что не бывает на свете людей, способных убивать себе подобных, а потом как ни в чем не бывало приходить домой и радоваться, увидав жену в новом платье.
Я говорю «даже», потому что существует легенда, будто художественный мир этого писателя характеризуется совершенно новым отношением к человеку.
Формулировать это трудно, и вывод, пожалуй, страшноват, но Шолохов допускает наибольший нажим на человека. Считает это нормальным. Не Михаил Александрович Шолохов, конечно, а его художественный мир. Вот что заставляет содрогнуться и задуматься. Речь, разумеется, идет не о политическом давлении и не о самой по себе жестокости как таковой. Нет – общая атмосфера жизни и ее давление; у Шолохова она принята намного суровее, чем обычно у всех классиков мировой литературы; именно принята, а не с ужасом, отвращением или злорадством отображена.
Кажется, что это противоречит всем гуманным целям, как мы их привыкли понимать… Этот мир ни секунды не колеблется перед таким понятием, как личность. Не отвергает ее и, без сомнения, чтит, но, если надо, свободно перешагивает.