Образы Петра Верховенского и Смердякова ведут дальше, в сферу зла сатанинского, туда, где любая идея оборачивается ложью и служит лжи, где все – искаженная пошлая имитация, где канонически, лично, не в аллегории правит тот, кого в средние века называли Imitator Dei.
Верховенщина и смердяковщина, однако, пустяк по сравнению со сталинщиной. И Достоевский только предчувствовал путь, который Россия прошла не в воображении писателя, а в реальном историческом бытии. И если Ленин, Бухарин и Троцкий, может быть, и были одержимы ложной идеей, то Сталин, Ежов и Берия не идеями были одержимы. Сталинский фикционализм на службе активной несвободы, сталинская «самая демократическая в мире» конституция на службе ежовского террора ведут дальше, чем тайное общество Петра Верховенского. А расправа с соратниками Ленина страшней, чем убийство Шатова.
Но осознание мистического начала в сталинщине еще ждет своего Достоевского, и никому не ведомо, дождется ли[06]
.Любопытно, что автор этой статьи, чувствуя невозможность понять природу сталинщины, оставаясь в пределах художественного мира, созданного Достоевским, ни на секунду не сомневается все же, что природа эта – сугубо мистического свойства. Весь пласт явлений, так или иначе связанных с личностью и именем Сталина, лежит, по его убеждению, в сфере сатанинского зла. И он особо подчеркивает, что слово это для него – не метафора, не аллегория, что оно выражает самую что ни на есть доподлинную реальность.
Это последнее соображение, вероятно, у некоторых, более реалистически настроенных интеллигентов вызвало бы ряд серьезных возражений. Может быть, даже большинство из них решительно отбросило бы его как несостоятельное. И дело закончилось бы тем, что все эти понятия – «мистическое начало», «сфера сатанинского зла» и т. п. – были бы взяты в кавычки, уведомляющие, что выражения эти представляют собой все же не что иное, как чистейшую аллегорию, и только.
Зощенко (и именно в этом и состоит коренное его отличие от всех его собратьев по литературе) не принял бы это объяснение даже как аллегорию.
Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов.
В этой коротенькой фразе, как в зародышевой клетке,– весь Зощенко, со всем своеобразием, со всей неповторимостью созданного им художественного мира.
Новизна и своеобразие зощенковского художественного метода определяется совсем не тем, что Зощенко впервые ввел в поле зрения читающей публики нового человека. И даже не тем, что он стал рассматривать этого нового человека с той пристальностью и с тем вниманием, какие не были свойственны его предшественникам.
Новизна и своеобразие зощенковского художественного метода прежде всего именно в том, что метод этот адекватен новому пониманию устройства Вселенной. Он адекватен пониманию того простейшего факта, что жизнь в принципе устроена не для интеллигента.
Блок в своей поэме «Двенадцать», как мы уже выяснили, довольно внимательно рассмотрел поведение нового человека, вырвавшегося на арену мировой истории.
Отличие героев Блока от героев Зощенко – только одно. Что бы ни вытворяли герои блоковской поэмы, как бы чудовищно ни искажали они свой «лик человеческий», Блок неизменно рассматривает это именно как искажение этого лика, в идеале долженствующего представлять собою подобие иного, Божественного образа.
И с этой точки зрения совершенно безразлично, благословляет Христос, являющийся в финале поэмы, ее героев или, наоборот, проклинает. Совершенно безразлично, преследуют они Христа или, напротив, идут вслед за Ним, осененные Его светом, как новые двенадцать апостолов.
Неважно, по какую сторону оси координат обретаются герои Блока. Важно, что сама эта ось остается неизменной. Какой бы нелепой, какой бы темной и кровавой ни была их жизнь, она в самом существе своем соотнесена с Христом.