Все происходившее вокруг было похоже на безумие, охватившее не кучку людей, а всю громадную страну, и Пришвин с холодной головой взирал на кипение стомиллионного крестьянского чана, где против всех законов физики повышалась температура, только вот быть сторонним наблюдателем, скучающим, любопытным, каким угодно, в этой трагедии не было дано никому — все без исключения стали ее участниками, даже верстовые столбы.
Ему было жаль своего обобществленного сада, который оказался никому не нужен и должен был погибнуть под ударами мужицких топоров, и все происходящее казалось грандиозным чудовищным обманом. Народ обманут интеллигенцией, интеллигенция — Лениным, Керенским, Черновым, а те в свою очередь — Марксом и Бебелем. «Но их обманул еще кто-то, наверно. Где же главный обманщик: Аввадон, князь тьмы», которому присягнул русский народ?
Анархия семнадцатого года сменилась в восемнадцатом произволом на местах. Шли расстрелы бывших, обывателей, обыски, аресты, плодились доносы. Вокруг рушились основы мироздания, началось светопреставление, чаемое лучшими людьми Серебряного века, только не было надежды ни на наступление Царства Божия на земле, ни на воплощение Третьего Завета, ни на царство Святого Духа, даже музыки революции и той не было — одна какофония, и вот в это чудовищное время в личной жизни писателя неожиданно произошло событие, которому уделено чрезвычайно много места на страницах Дневника первых послереволюционных лет.
Глава 9
КЛЮЧ И ЗАМОК
Много лет спустя после описываемых трагических событий в «Глазах земли», книге благостной и покойной, составленной из дневниковых записей конца сороковых — начала пятидесятых годов, Пришвин написал:
«Чтобы понять мою „природу“, надо понять жизнь мою в трех ее периодах:
1) От Дульсинеи до встречи с Альдонсой (детская Мария Моревна — парижская Варвара Петровна Измалкова),
2) Разлука и пустынножительство,
3) Фацелия — встреча и жизнь с ней.
И все вместе как формирование личности, рождающей сознание».
За этой схемой стоит не просто не совсем полная правда, но определенная легенда, своеобразное жизнетворчество, которое Пришвин исповедовал, однако выпрямляя свой путь к счастью, писатель одновременно и обеднял его, и середина его жизни не была совершенно пустой. Об этом знала и его вторая жена Валерия Дмитриевна Пришвина (в Дневнике имеются ее пометки именно к той пришвинской записи, которая вынесена в название этой главы), но по ей одной ведомым соображениям искажала реальное положение вещей, когда писала:
«Всегда ему не хватало с женщиной какого-то „чуть-чуть“, и потому он не соблазнялся никакими подменами чувства, не шел ни на какие опыты — он оставался строг и верен долгу в семье».
Не так это было, и, чтобы природу Пришвина понять, надо попытаться восстановить истину и рассказать о женщине, в которую Пришвин был влюблен в период «разлуки и пустынножительства».
Бывал ли он до 1918 года, то есть за почти полтора десятка лет брака, в кого-то влюблен пусть даже платонически, сказать трудно. По-видимому, нет: сердце писателя было отдано далекой Варваре Петровне Измалковой, которая навсегда осталась для него в Лондоне, хотя именно в это время она снова объявилась в Петербурге.
Но в 1918 году в Дневнике его вдруг поселяется некая Козочка, Софья Васильевна Ефимова, соседка по дому на Васильевском острове. Ей было в ту пору всего осьмнадцать лет (а может, даже и меньше), и сохранилась фотография невзрачной с острыми чертами лица, по-видимому, не очень умной, но очень влюбчивой и одновременно расчетливой девицы, к которой Пришвин испытывал симпатию, называл своей племянницей и по ее поведению замечательно судил о двух революциях: в феврале 17-го Козочка прыгала от радости, восхищалась красными флагами и пела с толпой «Вставай, подымайся!», а в ноябре ей стало все противно и, как Шарлотта Конде, она мечтала убить Марата, только не знала, кто в России Марат — Ленин или Троцкий?
Когда в январе 1918 года Пришвин был арестован, она приходила к нему в тюрьму, и именно этот эпизод перекочевал позднее в «Кащееву цепь», где к заключенному Алпатову под видом невесты приходила посланница партии Инна Ростовцева: во всяком случае, на той самой фотографии, где изображена худенькая остролицая нахохлившаяся Козочка, рукою Пришвина написано: «Моя тюремная невеста».[2]
Разница и в возрасте, и в житейском опыте между Пришвиным и Софьей Васильевной была огромная, но некий намек на эротический оттенок их отношений все же встречается, и перекликается он с революционным падением нравов.