Читаем Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование полностью

«Мне иногда кажется, что огромное большинство русского народа тайные коммунисты, выступающие враждебно против явных (идеи, которым я сочувствую), иногда это враждебное чувство бывает до белого каления, и я сам не раз бросался из глуши с целью убежать из родины куда глаза глядят, но по мере удаления от глухого места… и когда я прибывал в столицу и продумывал все, что этого зла никто не хотел отсюда, и зло делали местные люди, присвоившие себе название коммунистов.

Добираясь до источника — вдруг видишь, что сам источник чист».

Источник коммунизма — он имел в виду. Идея хороша, и вожди хороши, но на местах ее портят примазывающиеся мерзавцы и прохвосты, недостойные звания коммуниста, и ведь эту мысль — цену которой мы сегодня как будто бы знаем — никто Пришвину не навязывал, и не было здесь никакой конъюнктуры и расчета, а только искренность и свободное волеизъявление — так что ж удивляться тому, что он напишет о коммунистах в тридцатые и сороковые годы и попадет под огонь и нынешней либеральной критики, и тех достойных писателей, кто этого компромисса ему простить не мог.

Гораздо раньше, в начале двадцатых годов, и не для того вовсе, чтобы пробиться в советскую печать, Пришвин писал:

«Теперь герой моих дум — идеальный большевик, распятый во власти, которому нужно принять на себя весь грех и лжи и убийства: „Что же вы думаете, дурак я, и когда брал из рук Смердякова власть, и я действительно считал его „пролетарием“? Я ему лгал, чтобы захватить его в свои руки для работы на действительного пролетария, человека будущего. Но и ложь моя, и убийства мои легли бы на вас, все это я взял на себя, и вы остаетесь чистыми и проклинаете меня за то, что я взял неизбежное зло на себя“. Словом, я хочу теперь стать на точку зрения большевика (идеального — и такие есть, ими и держится власть), чтобы ясно увидеть ошибки».

«Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков — все-таки они ему в деревне самые близкие люди».

Вот так! И никуда от этого признания не денешься, и чувствуется в нем безутешная провальная правда одинокого человека, затерявшегося в мужицком море, и потому представить дело так, что в тридцатые годы Пришвин ни с того ни с сего, от страха иудейска или еще по какой-то причине вдруг враз стал подкоммунивать, изворачиваться и лгать, уподоблять его А. Н. Толстому — значит, и упрощать, и искажать его духовный путь.

В семнадцатом году большевики представлялись ему выразителями плазмы, антигосударственного, разрушительного начала, и он выступал против них, в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом он увидел, что они — плохие или хорошие — но взяли (украли, ограбили — неважно) власть, с этих пор именно на них лежит ответственность за Россию как государство, и оттого инстинктивно отношение Пришвина к большевикам меняется.

Да, конечно, увидев горькие следы этого правления, мы теперь можем по-своему Пришвина судить, в том числе и с государственной точки зрения, не соглашаться, говорить о его исторической слепоте, но тогда, быть может, действительно большевизм как власть виделся единственной возможностью выхода из смуты. Неважно, куда выйти, важно — выйти, и любая власть лучше безвластья.

«Как это ни странно, а большевизм является государственным элементом социализма»

— в устах писателя-государственника такое признание дорогого стоит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже