Какая радость, какое ожиданье в этой дороге! Даже близость перемен, новых встреч не томит, не пугает. Ты сейчас никому не нужен и тебе тоже никого не надо, кроме этой дороги, кроме этих полей, телеграфных столбов, маленьких станций и полустанков, — только ехать и ни о чем не думать, и в этом смысл, избавленье. И вот гремит поезд, блестят рельсы, и в окно — снова степь, снова рельсы, но все разно мучительно, уже мучительно от радости, от дороги. Сколько их уж было! Вначале пешком с мешочками, с теми-то полосатенькими мешочками... Боже мой — опять Нюра... И не отогнать ее от себя. Смотрю в окно, хочу утешиться, хочу представить эти поля зимой. Пойдет снег, густой крупный снег, изровняет степь, и станет она вся сплошная, белая, как у нас дома, в моей далекой, далекой деревне... Что с ней теперь будет? Как станет жить без меня, осудит ли, вспомнит? Скольких уж ты проводила, деревня, не встретила? И Кольку тоже... Тогда ведь тоже была зима, была дорога, а по ней топал мой самый дорогой Колька. Он так ни разу и не проехал в поезде, а еще хотел в летчики, летать выше птиц. Я прижался щекой к стеклу и закурил сигарету. И пока курил — опять было хорошо, свободно, летели телеграфные столбы, мелькали скучные километры, и в этой скуке, в этих опустевших полях, в громе колес внизу, в постукиванье вагона — и было то избавленье, которое ждал, к которому так стремился. Закрыл глаза, хотелось до конца насладиться покоем, тишиной в себе, и медленно таяла ночная боль, и приходило на ум простое: «Что случилось, того не исправишь». И как всегда раньше после всяких несчастий хотелось узнать, выискать для себя утешенье, и я опять оглядывался назад, мучил память. А степь за окном никак не кончалась, и в этом огромном глубоком пространстве вдруг вставали деревни и люди. Они ходили по дальним улицам, оглядывались на поезд. Какие здесь, интересно, люди?.. А в Грачиках? Какие там люди? Опять эти Грачики... Но сейчас они ушли из головы легко, без усилий. За окном неслась степь, успокаивала, ласкала. Встретилась большая дорога. На ней столпились машины в два ряда, наверное, с хлебом... Сколько их было, этих дорог! Сколько уж было их в моей жизни... Вначале пешком с мешочками... А рядом шел Колька... А скоро выпадет снег. Скроет землю, и встанут реки. А в ту зиму тоже пали большие снега, да и сверху все время метелило. Да страшно ли, когда рядом Колька... Впереди мигают его глаза, лезут ко мне. Мне не забыть их.
— Не забыть тебя... — И кажется, что голос мой на весь вагон. Но он тихий на самом деле, да и колеса глушат, и за спиной никого нет.
7
...Не забыть его, не забыть!
Был он рыжий, маленький — с палец — и очень серьезный. «Коль, почему ты рыжий?» — приставали к нему девчонки. «В солнечный день родился», — отвечал он и очень смущался. Но многим не нравился Колька: он не лазил вместе со всеми в колхозный сад за малиной, даже самая смиренная кобыла Мушка сбрасывала его со спины, но я любил Кольку, по-мальчишечьи тайно и сильно. Я всегда приходил к нему рано утром. Жил он уже у тетки: отогрела, поставила на ноги сироту. Каждый день я забегал к ним и часами смотрел, как он мастерит клетушки для белых вислокрылых голубей, как поит их своей слюной прямо изо рта, а потом, размахнувшись, бросает в небо. Голуби не боялись Кольки, садились к нему на плечи. Колька счастлив, и я тоже. А потом мы брали удочки, отвязывали с цепи огромного Шарика и втроем шли на реку. Тобол возле нас мелкий — воробью по колено. Только далеко, совсем далеко за деревней, набирал он силу, ярко голубел на солнце, разливаясь большой рекой.
Мы садились верхом всегда на одно и то же бревешко, свешивали ноги с обрыва, и я спрашивал:
— Колька, отца ты помнишь?
— Помню, только немного. От него всегда вином пахло.
— Откуда знаешь?
— Сам знаю.
И Колька замолкал. Он не любил подолгу говорить. За это я на него злился.
— Колька, кем будешь через десять лет?
— Летчиком!
— Так ты ж малосильный.
— Гимнастикой подзаймусь, гири буду кидать.
И я верил, что он будет сильным. Я представлял, как маленький серебристый самолет кружит над нашей деревней, а в кабине его сидит мой самый хороший друг Колька. В такие минуты я особенно любил его, мне хотелось сказать ему об этом, но я стыдился, молчал.