Да и сам шумный, неизменно праздничный энтузиазм, нарочито оживленный и избыточно полнокровный, уместен ли он при разговоре о святынях наших? Уместен ли здесь сам по себе популяризаторский пыл, превращающий душу в обиход, оборачивающий интимный праздник, длящийся из вечности, в минуты программной зрелищности, между двумя «щелчками», между футболом — футболом и рекламой — рекламой? Что же тогда останется от внутреннего чувства той страдательной тайны, имя которой поэт и его слово, когда телеэнтузиазм популяризаторский множится на весь ширпотреб зрелищности, на миллионный его масштаб? Все это очень грустно. Для меня, по крайней мере.
Что ж, я высказался. «И пусть меня поправят товарищи». Но в любом случае выключатель у меня под рукой…
Поэтика прозы, пожалуй, меньше изучена, чем поэзии. Вряд ли тут дело в том, что какой-то жанр более, какой-то менее древний. Например, образность принято считать больше обязательной для поэзии. Может, потому, что на малой площади стихотворения образность заметней, явлена определенней, что ли. А может, потому, что стихи запоминаются, заучиваются, многократно повторяются, а в образности их душа, главная мысль, высшая точка взволнованности? В стихах все концентрированно и образность их на виду?
Весьма условно образность прозы (за вычетом той образности, которой как бы незримо пронизана вся проза, кровообращению подобно, которая вместе с тем и как бы плоть ее, живая эмоционально-изобразительная ткань ее, составляет тайну текста, авторскую индивидуальность, писательскую суверенность во всем неотчуждаемом, от ритмов и интонаций до самого слова и его форм) можно выделить в три группы, весьма общего и некатегоричного, конечно, свойства: зримо-сравнительную, орнаментально-впечатлительную, ассоциативно-интеллектуальную…
Примером первой: «Половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу».
Примером второй: «…мчались аллеей бесконечных тумб, освещенных как бы издалека зеленовато-тусклым солнцем. Выдвинулись угрюмые предместья, проплывая унылыми потухшими громадами казарм, заборами, керосиновыми фонарями, сгорбившимися в безлюдной недоброй дремоте. Сквозь кварталы уже проворачивался вблизи большой город, досылал прибойный гул».
Примером третьей: «Лица удивительной немоты появились сразу… лица, тянущиеся лосинками щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга».
Надо ли говорить, что первый пример из Гоголя, второй — из Малышкина, третий — из Тынянова. Разумеется, помимо названных здесь, весьма условно, видов образности, на деле у нее много видов и различий! Есть тут, например, спокойно-пристальная отчетливость — и бегло-взволнованная отстраненность, есть традиционность ясных контуров и красок — и «импрессионистская» размытость и беглость их, есть обжитая узнаваемость подробностей — и выразительность самого общего впечатления «неофита»; а там непосредственность взгляда — и взгляд изощренной умозрительности, заставочность первого плана — и сложность многоплановости; а там и «потоки сознания» — и предметно-резкая очерковость, избирательная «кадрировка» и «киношная монтажность», то эпичная центробежность стиля, то стиль центростремительный, лирико-эссеистского, авторского «я». И т. д.
За год до первой мировой войны Бунин писал: «Мы пережили декаданс и символизм, и неонатурализм, и порнографию… и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и «пролеты в вечность», и садизм, и снобизм, и «приятие мира», и «неприятие мира», и лубочные подделки под русский стиль, и адамизм, и акмеизм — и дошли до самого плоского хулиганства, называемого нелепым словом «футуризм». Это ли не Вальпургиева ночь!»
И какое же изначальное, от народа, должно быть здоровье у нашего слова, если, несмотря ни на что, литература не кончилась!.. Думается, ужас «Вальпургиевой ночи» литературный был тогда, главным образом, не в самом обилии направлений, а в их чисто формальных поисках, в бессодержательности, безыдейности, недостойных нашей литературы, ее задач, и в прошлом, и в годы, современные высказыванию Бунина. Но и чисто формальные поиски художественности не остаются бесследными, не пропадают втуне, для литературы! Мы знаем, как многие из них обретали живое дыхание, едва вбирали в себя общественно передовые чаянья времени. И не подспудную ли тоску о таком содержании испытывала эта погоня за формой, не инстинктивный ли страх — упустить, прозевать то главное, что составило наполнение времени, не инстинктивный ли страх утраты традиции, которую суждено было восстановить другой литературе, горьковской, советской?.. Самоцельные жесты отчаянья…