Читаем Притчи Дмитрия Мережковского: единство философского и художественного полностью

Развитие основной сюжетной линии в романе — разгадка метафизического шифра: «Отец есть Любовь» — главными героями, Таммузададом и Дио, и необходимость для Таммузадада разгадать мистическую загадку человека-андрогина, таинственной Лилит, связанную с освящением и обожествлением пола в вечности, сопровождается повествованием о посольстве Тутанкамона к критскому царю Идомину. На новом витке сюжета Мережковский проигрывает ту же идею, заставляя персонажей второго порядка разрешать метафизические вопросы, определяющие судьбы главных героев. Тайна царя Идомина, предстающего «то “царем”, то “царицею”, потому что он — Муж и Жена вместе, так же как бог Адун»[183], становится для Тутанкамона (персонажа, олицетворяющего идею о пустоте и тщетности чувственного мировосприятия, концентрирующего в себе земные, «евклидовы», чувственные черты главного героя) такой же мистической загадкой, как тайна Дио-Лилит для Таммузадада. Но царь Идомин только пародия на богоподобное существо, преодолевшее пол, ставшее божественным андрогином. Низменная природа просвечивает сквозь богоподобные черты героя, скрывающего за поклонением небесной \161\ Матери убийство матери земной, за великими пророчествами о страдающем боге Озирисе, предсказывающими христианскую евхаристию («Люди едят плоть мою»)[184], пророчества гибели мира в огне великой всемирной войны. Подобное сюжетное решение необходимо Мережковскому для обоснования мысли о невозможности познания абсолютных истин рациональным разумом чувственного бытия. Пустота и поверхностность познающего, подчеркнутая писателем портретными зарисовками и описанием бытовых чувственных мелочей, окружающих героя, согласуется с призрачностью, эфемерностью мистической загадки царя Идомина, разрешаемой утилитарно, обыденно, приземленно. Мистическое видение рассыпается как мишура, обнажая истинную суть и мотивы поведения Идомина — безграничную жажду власти и мирового господства — и сокровенные желания Тутанкамона, интересы которого лежат всецело в сфере земного притяжения и бесконечно далеки от поисков религиозной истины.

Проверка философской идеи, предлагаемой в исходной философеме романа, осуществляется и судьбой другой героини — Эойи. Философский диалог Дио и Эойи проясняет ту же истину, к разгадке которой стремится Таммузадад. Христианская идея о великой жертве Бога человеку вновь рождается из сопоставления героинями различных мистериальных культов:

— Таммуз, Озирис, Аттис, Адон ханаанский, и ваш Адун, и наш Загрей-Дионис, все боги умирают?

— Все, или Один во всех[185]. \162\

Интерес Эойи к тайне Бога умершего и воскресшего мотивирован идеей автора обосновать мистическое единство фигуры Христа и божеств языческих мистерий. Стремление познать Христа по плоти, увидеть в Сыне Бога человека Иисуса, характерное для более позднего произведения Мережковского — «Иисус Неизвестный», проявляется в диалоге героинь мыслью о «совсем человеческой» природе мистериального божества. Смерть Бога от руки человечества, потерявшего духовный ориентир («…люди смеялись над ним, потому что свет казался им тьмою»)[186], и воскресение в вечную жизнь, несущее человеку избавление от смерти, становится зеркальным отражением новозаветного сюжета, загадку которого пытаются постичь представители дохристианского мира. Но тайна христианской мистерии не может раскрыться им окончательно. Ответ на вопрос о свободе и предопределении доступен, по мысли писателя, лишь христианскому человечеству. Героини Мережковского знают, что Отец и Мать не помешали гибели Сына, т. е. фактически согласились принести Его в жертву. Но они не могут знать, что Отец не препятствует изъявлению свободной воли Сына (самому сделать выбор: не как Сыну Бога, но как человеку) и свободной воли человека (убить или не убить Сына Божия). Дохристианское человечество не знает свободы, находясь во власти предопределения, что обусловливает неверное понимание жертвы Бога, оправдывающее костры человеческих жертв в различных мистериальных культах. Неверное понимание \163\ свободы и предопределения Эойей приводит ее к восприятию Бога как длани страшной и карающей, лишенной любви и благости. Героиня не может открыть для себя великий смысл основополагающей философемы романа: «Отец есть любовь». Карающее лицо Господа, освещенное огнем человеческих жертв, сливается в ее больном сознании с лицом дьявола: «…если Бог такой, как думают люди, то это не Бог, а дьявол!».[187] Закономерен трагический финал судьбы Эойи. Страх перед гневным лицом Божьим, жаждущим постоянных жертв, пьющим жертвенную кровь, предопределяет ее трагический конец — Эойя сама становится жертвой, принесенной Богу. Смерть Эойи не просто значительна для понимания философских заблуждений героини — выразительницы идей дохристианского человечества, она становится судьбоносной вехой жизненного пути главной героини — Дио, мощным толчком, отвратившим Дио от философии человек-жертва и обратившим ее с новой силой к начальной философеме романа, предрекающей христианскую истину: «Бог есть любовь».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР

Джинсы, зараженные вшами, личинки под кожей африканского гостя, портрет Мао Цзедуна, проступающий ночью на китайском ковре, свастики, скрытые в конструкции домов, жвачки с толченым стеклом — вот неполный список советских городских легенд об опасных вещах. Книга известных фольклористов и антропологов А. Архиповой (РАНХиГС, РГГУ, РЭШ) и А. Кирзюк (РАНГХиГС) — первое антропологическое и фольклористическое исследование, посвященное страхам советского человека. Многие из них нашли выражение в текстах и практиках, малопонятных нашему современнику: в 1930‐х на спичечном коробке люди выискивали профиль Троцкого, а в 1970‐е передавали слухи об отравленных американцами угощениях. В книге рассказывается, почему возникали такие страхи, как они превращались в слухи и городские легенды, как они влияли на поведение советских людей и порой порождали масштабные моральные паники. Исследование опирается на данные опросов, интервью, мемуары, дневники и архивные документы.

Александра Архипова , Анна Кирзюк

Документальная литература / Культурология