– Вот, Ваня, – скорбно глядя на своего непутевого фокса, произнес Николай Егорович. – Вчера опять эта проклятая тварь задрала во дворе кошку. Понимаешь, прямо у меня на поводке… Как я не углядел, ума не приложу. Да не просто кошку, а Мирошкиных кошку, управдома нашего. Хозяйка хочет в суд подавать. Сам–то попроще мужик, он меня утром и предупредил: «Никаких судов не будет, не надейся, а кобелю твоему осталось жить не более трех дней». Говорит: «Я старый солдат, фашистов стрелял, а уж в мирное время убью злодея не задумываясь». И тут же, веришь ли, хотел исполнить свое намерение, для чего вынес из дому топор, знаешь, каким мясо рубят, маленький, но тяжелый… Еле мы с Балканом ноги унесли.
– Люди бывают хуже собак, – задумчиво ответил хирург. – Подумаешь, кошка. У ней и понятия нету никакого… А твой пес – герой, всин, умница. Верный и храбрый товарищ.
– Товарищ–то конечно, да уж очень лют, Ваня. Бывает, я сам его опасаюсь, этого товарища. Я тебе рассказывал, как он Викешу напугал?
– Нет.
– Как–нибудь расскажу, ужаснешься.
Солнышко косо освещало край поляны, а там, где сидели приятели, была тень и легкий ветерок. Балкан, продолжая великую погоню, самозабвенно рыл передними лапами яму, фыркал и сопел. Видимо, он не собирался давать спуску и тем, кто прятался в земле. Дан умчался в лес в неизвестном направлении и на свист больше не отзывался.
– Что ты, Николай Егорович, квелый такой сегодня? Неужто из–за кошки?
Карнаухов сразу не ответил, глубоко затянулся дымом. Дым поплыл у него из ноздрей и окутал марле– пой пленкой морщинистую подсохшую кожу.
– Не только, – сказал он. – На пенсию меня гонят, Ваня… На пенсию, видишь ли.
Хирург блеснул черными клинками зрачков и пое «жился как от холода.
– А сколько же тебе лет?
– Это неважно, Иван Петрович. Важно другое – выхожу на последний перегон. Впереди нет уже перспективы… Я не задаю себе глупых, детских вопросов, зачем тогда жили, боролись, голодали. Нет. Я думаю, правильно ли жили, если под конец нас так легко заменить. А, Иван?
– Незаменимых нет, – нечестно ответил Горемыкин и тут же подумал, что лично без него невмоготу придется федулинским больным. Мелкое тщеславие приятно, привычно покачало его на невысоких качелях.
– Есть, – твердо возразил Николай Егорович. – Балкана никто мне не заменит. Будет другая собака, да не эта. Не заменит! Опять же не в этом дело. Старость есть старость. Но почему один стар для своего дела в шестьдесят, а другой достаточно молод и в семьдесят? Я знаю свои возможности и не надеюсь на бронзовый памятник при жизни. Но зачем же пихать в спину и кричать: посторонись, старик, ты уже мешаешь…. Нет, Ваня, ради бога, я не виню тех, кто пихает, им видней, они правы. Поезд, который идет по рельсам, всегда прав. Но как получилось так, что я стал лишним грузом на этом поезде, который мы сами поставили под пары. Да разве один я…
Горемыкин не готов был к такому разговору и скучающе оглянулся. Он умом понимал старческую ностальгию и горечь прижизненного расставания, но неукротимый его дух борца отторгал подобную ситуацию для себя. Сейчас Николай Егорович упал в его глазах, он не сочувствовал ему и немного презирал. Карнаухов не заметил настроения приятеля.
– Был период, – продолжал он, – когда я старался философски понять мир целиком. И пришел к выводу, что это невозможно. То есть именно в те минуты, когда мир становился понятен, я постигал ужас и убожество этой видимости понимания… То было давно и не пропало даром. Человек должен ставить перед собой посильные задачи, тогда его существование приобретает хоть какой–то смысл. И я поставил для себя цель в совершенстве овладеть своим делом. Думаю, это мне удалось. Меня награждали, повышали, я успокоился и последние годы работал ровно, без срывов, с ощущением удовлетворения… Все мне чудилось, будто голубое небо и зеленую траву я вижу такими же молодыми глазами, как тридцать лет назад… Вдруг – толчок в спину и молодецкий окрик: «Слазь, старик, твоя станция. Выходи!» А куда выходи? Остановка окончательная… Понял? Как это… Стою один среди равнины голой. Почему? За что? Я же не мертвый, дышу.
– Пойдем, что ли, Николай Егорович, – снисходительно сказал хирург. – Иди домой, выпей четвертинку, закуси селедочкой… и снова увидишь небо в алмазах. Какая ерунда! А не хочешь уходить – не уходи. В крайнем случае пересядь в другой вагон… Ныть не надо, прости за грубость. Если бы все, кого пихали, ныть взялись, – посуди сам, Николай Егорович, – какой бы общий стон раздался. Собачьего бы лая не услыхали.
Он озорно подтолкнул локтем Карнаухова и в лад тряхнул черными рожками кудрей.
Николай Егорович расплылся в ответной улыбке, почесал подбородок, внезапно спросил, в свою очередь подталкивая Горемыкина:
– А это правда, Ваня, что ты жену хлестал поводком, а потом голую выгнал на улицу без вещей и денег? Давно хотел спросить.
– Да ты что? – сжался хирург, – Ты что гово– ришь–то? Очнись, Николай!
– А еще говорят, ты своих медсестер принуждаешь гостинцы у больных отнимать. Правда ли? Я вот не верю, например.