Я бы и сам чего–нибудь перекусил.
Впорхнула в комнату медсестра со шприцем. Афи– ноген догадался и безропотно оголился. Потом его раздевали, переодевали, ставили клистирчик, – все эти больничные маневры он перенес с достоинством, только один раз попросил воды. «Пить нельзя, – мягко отклонила просьбу медсестра. – Это у вас жажда от укола».
Наконец его оставили одного, в чистой белой рубашке на жесткой кушетке.
Закоченевшая боль повисла в правом боку двухпудовой гирей. Оглушенный лекарством мозг перестал в нее вслушиваться. Безразличие охватило Афиногена. Пересохшим отвратительно непослушным языком он то и дело облизывал десны, пытаясь ощутить хоть каплю влаги. Казалось, во рту перекатывается плотный пучок грязной, засохшей осенней травы, одно неосторожное движение – и трава наглухо заклеит горло. Тогда, конечно, не спасешься от удушья.
Мысли не выстраивались в ровную цепочку, и это создавало странную иллюзию невесомости, путешествия в пространстве.
Афиноген не сопротивлялся изнуряющему полету, наученный неизвестно чьим опытом, он терпеливо берег энергию.
Две женщины в белых халатах вкатили в комнату коляску и помогли Афиногену переместиться на нее.
Одна женщина попросила:
– Сними рубаху, сынок.
– Нет,! – ответил Афиноген, – не сниму, тут сквозняки кругом…
На операционном столе его внезапно забила мелкая костяная дрожь, которую он никак не мог унять, и поэтому сказал осуждающе Горемыкину:
– Вы не подумайте чего–нибудь, доктор. Это у меня от радости дергунчик.
– От лекарств, – дружелюбно пояснил Иван Петрович, – не беспокойся, Гена Данилов.
– Вы вернете меня в строй?
– Вернем, вернем непременно.
Далее в течение всей операции время разорвалось на отдельные куски. Большая его часть была похожа на тяжелое опьянение, зябкий полумрак. Но некоторые минуты получались синими, как солнечный день. Тогда
9В
Афиноген отчетливо различал хмурое, склоненное лицо Горемыкина с вьющимися из–под шапочки по бокам черными прядями, стройные фигуры двух женщин–ас– систенток и, закатив глаза, чуть сбоку еще одного человека – ^ улыбающегося мужчину с какими–то шлангами в руках. Мужчина, замечая взгляд Афиногена, всегда ему кивал и радовался, будто получал очередное счастливое известие. В минуты просветления Афиноген становился болтлив и вступал в беседу с хирургом, который отвечал ему охотно, но однозначно и с утешительными интонациями.
– Как дела? – спрашивал Афиноген. – Долго еще лежать?
– Потерпи!
– Удивительно, доктор, но терпеть нечего. Совсем не больно. Так бы и лежал здесь: светло, чисто. Лишь бы вы не устали… Мне рассказывали некоторые случаи. Усталый доктор – опасное дело. Может все сделать наоборот.
– Чушь какая! – обронил Горемыкин. – Вы кем работаете?
– Я экономист, заведующий отделом. Вчера только назначили, еще приказа не было. Почему я сразу и не явился на операцию, доктор. Уйду, думаю, на операцию – конечно, дело хорошее, – без меня другого на это место пихнут. Очень тепленькое место, над всеми начальник. Сам ничего не делаешь, только покрикиваешь! Чуть что не так, подзываешь подневольного человека и прямо ему рубишь: «Ах ты, такой–сякой, пошел вон!» Приятно? Очень приятно… А я вас знаю, доктор. Вы по телевизору выступали в «Голубом огоньке». Я помню. Вы читали стихотворение Сергея Есенина: «Молодая, с чувственным оскалом…»
Горемыкин что–то резко потянул, и горло Афиногена сузилось, и звук в нем замер. Он стерпел, не вскрикнул, но сознание, булькнув, померкло.
Очнувшись, Афиноген увидел ту же яркую лампу, те же усталые вечерние лица. За окном вспыхивали зигзаги молний, и отражение лампы подрагивало. По лбу и вискам хирурга стекали блестки пота.
– Галина Михайловна, – сердито обернулся Горемыкин, – вы видите, как бывает? Успели в последний момент. Видите!
– Вижу, Иван Петрович.
Милое, нежное лицо женщины искривила эаискива* ющая гримаса.
– Держите себя в руках! – рявкнул Горемыкин и вдруг усмехнулся Афиногену. В его усмешке не было тепла и радости, но было искреннее уважение.
– Ничего, – сказал Данилов. – Ничего страшного. Вы, девушка, не беспокойтесь. Такие, как я, не помирают на операции.
– Может быть, общий наркоз? – спросил мужчина сзади. Афиноген откинул голову и наткнулся на знакомый радостный кивок и поклон.
– Как ты, Гена? – поинтересовался Горемыкин. – Потерпишь еще?
– Потерплю. Работайте, не отвлекайтесь, – он представил скользкий мрак небытия, куда его собирался загнать радостный анестезиолог, и, торопясь, добавил: – Не надо наркоза. Не надо! Ни в коем случае!
– Вот видите, не надо, – спокойно подтвердил Горемыкин.