— Да, Гену. Вы против?
— Данилов в больнице. Вчера ему сделали операцию.
— Надеюсь, ничего серьезного?
Карнаухов расслабился, утих, сердце его успокоилось, и он ясно увидел ситуацию со стороны. Она представилась ему юмористической. Двое пожилых дядек убеждают третьего пожилого дядьку убраться с производства подобру–поздорову. По какому праву? Зачем? Как много они берут на себя, пытаясь решить его судьбу с помощью каких–то бумажных инструкций. Неужели сами они собираются жить и работать вечно? Нет, у него и у них по одной жизни, не по две. Почему же они с таким тупым упорством стремятся укоротить его жизнь.
Карнаухов отогнал жалобные мысли и сказал:
— Спасибо вам обоим за уважение, товарищи. За почет… Из института я никуда не уйду. В крайнем случае перейду на другую должность. Пожалуйста. Хотите компромисс? Меня самолюбие не мучает. Буду работать простым инженером… Данилов — парень с головой. Это вы верно угадали. А со мной вышла осечка. Я без работы оставаться не намерен. Думаю, могу быть еще полезен.
Может быть, сложись беседа с самого начала по–другому, на том бы они и разошлись, не помня зла. Кремнев готов был согласиться. Инженером — это хорошо, это можно, жаль ему самому не пришел в голову такой простой вариант.
Но Мерзликин не забыл недавнюю угрозу. Самолюбие его, раздутое годами начальничества, было уязвлено.
— Мы поступим иначе, — задумчиво, с выражением искреннего соболезнования произнес он. — Мы поступим в соответствии с требованиями времени. Соберем общее собрание отдела, пригласим параллельные службы, и пусть товарищи решат, не пора ли уважаемому Николаю Егоровичу на пенсию.
— Как это? — удивился Кремнев.
— Вроде персонального дела? — небрежно поинтересовался Карнаухов, внутренне замерев.
— Вроде переаттестации, — пояснил директор. — Что нам держаться за устаревшие догмы? Специальные комиссии и так далее — все это изжило себя. Вы же утверждаете, Николай Егорович, что жизнь требует психологической перестройки. Давайте экспериментировать. Организационные моменты обговорим отдельно, подготовим. Время у нас есть. Неделя погоды не сделает… Назовем это мероприятие творческим отчетом вверенного вам отдела. Творческим! Без формалистики, демократично. Я думаю, Юрий Андреевич выступит как основной докладчик. Впрочем, детали потом.
Мерзликин поднялся, не совсем поднялся, а как–то боком, медленно, цепляясь руками за стол, начал вставать, давая Карнаухову возможность остановить мгновение, вставить словцо, извиниться, да мало ли…
— Я согласен, — сказал Николай Егорович и вскочил, опережая директора, сияя, словно ему только что предложили круиз в загнивающие страны Западной Европы, — Это вы отлично придумали. Дельно, свежо, смело!
Они глядели друг на друга, как старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Директор счастливо улыбался, и Карнаухов улыбался еще счастливее. «Наконец–то, — кричали их взгляды, — наконец–то все плохое позади!» — «Ты рад?» — вопрошал взгляд директора. «А ты? А ты?!» — ликовал взгляд Карнаухова. Они оба понимали, что где–то рядом топчется посторонний наблюдатель их встречи, но знать ничего не хотели о его присутствии. Они были молоды, полны сил и покачивались в высоких седлах. Ничто их не смущало: ни возраст, ни положение. Или–или. Вот так стоял вопрос. Как прежде. Как всегда.
— Да! — крякнул Юрий Андреевич, отшатываясь от двух сумасшедших стариков.
Карнаухов подал руку директору и ощутил ответное сильное, уверенное, честное пожатие.
3
Ночь, и комната, как укутанная в белые простыни пещера. Афиногена чуть познабливает, он с трудом шевелит веками: очертание окна, стены, полоска ночника в дальнем углу — все сливается в один круглый полутемный шар, дымится. Он не знает, который час, сколько еще будет длиться ночь, и ночь ли это. Однажды он открывает глаза и замечает рядом женское лицо, он видит его отчетливо. Лицо усталое, бледные пряди волос приклеены к щекам, ниже — высокая худая шея, которую устилают растрепавшиеся волосы, еще ниже — белый халат и тонкие ладошки, пальчиками, как травинками, вверх.
— Сестра, — говорит Афиноген, — сестра, который теперь час?
Женщина вздрагивает, просыпается, взлетает к огромно распахнувшимся в полутьме глазам голубоватая кисть с браслетом часов.
— Ой, уснула совсем. Уж половина третьего… Чего не спишь? Больно? Сейчас, миленький, сейчас сделаю укол.
— Не надо укол, — отмахивается Афиноген. — Как вас зовут?
— Ксаной меня зовут… Ксана Анатольевна. Ты спи, спи. Во сне боли иссякнут.
— Какие там боли… Ничего у меня не болит. Давайте разговаривать.
— Тебе нельзя разговаривать. Не нужно. Тебе лучше спать. А я уж около тебя подежурю. Операция у тебя прошла хорошо. До утра здесь побудешь, а потом переведут в другую палату. К другим больным. Что ж одному–то маяться. В обществе намного веселей и лучше. Ты молодой — скоро поправишься.
От ее тихонько и бережно журчащего голоса Афиногену делается покойно и уютно. Какая–то тяжесть, так черно давившая мозг, отступает прочь. Нет, еще не просчитаны его дни, еще идет вовсю игра, в которой он не последний участник.