Оторвиголова направился к порогу, шел он не спеша, вразвалочку, и ничего такого необычного ни в его походке, ни в том, как он ставил лапу, я не заметил. Подойдя к дверям, он начал обнюхивать порог.
— А нюх-то у него острющий и безошибочный, — сказал Силантий Егорович, не сводя глаз со щепка. — Положи кусочек мяса куда хочешь, спрячь так, как тебе захочется, а он нюхом все одно отыщет.
— Силантий Егорович, скажите, этот щенок — волк или собака?
— И ты о том же? Зачем тебе знать?
— Просто интересно. Что-то в нем есть волчье.
— А ответь мне: умеешь хранить тайну?
— Умею.
— Тут какое дело получилось, — начал Силантий Егорович грустным голосом. — Не хочется мне, чтобы хуторяне знали правду про Оторвиголову. Я и бабе своей, всевидящей Феклуше, не открыл правду. Не хочется разного ненужного разговора. Но ежели ты сохранишь тайну, никому, стало быть, ни слова, дажеть Олегу… А то что может быть? Узнают хуторяне, зачнут приставать с расспросами, что да как, а при встрече с Оторвиголовой станут на него гакать да тюкать.
— Обещаю никому и ничего не говорить.
— Ну, так и быть, слухай, — серьезно начал Силантий Егорович, чиркнув ладонью жесткие стрелки усов. — Отчего ходят слухи, будто Оторвиголова не собачонок, а волчонок? Да оттого, что в его обличии имеется что-то волчиное, и к тому, верно, есть своя причина: родился-то он от смешанного брака. Так что на одну половину, а может, и чуток более половины, он настоящий волк, это точно, а вот на другую половину — собака. Мать у него — обычная овчарка, нашенской степовой породы, из таких, как мои Молокан, Полкан и Монах. У кого в отаре она допрежь пребывала, чьих овец караулила — про то не знаю. Но когда повсюду зачались строиться те кирпичные загородки, сука оказалась никому не нужная. Что ей, бедняге, делать? Убежала в степь. Как-то там промышляла, чем-то кормилась и постепенно без людей дичала. Каким-то манером произошло у нее знакомство, а потом и свадьба с волком — природа свое требует. После этого на свет божий и появился этот молодец. — Старик с любовью посмотрел на Оторвиголову, который все еще обнюхивал порог. — Но как он ко мне попал? Вот тот вопрос, каковой всех интересует. Тебе первому открою тайну. Дело было так. Я давно следил за бездомной, наполовину одичавшей сукой, хотел уже взять ее к себе и сызнова приручить. Не смог. Не пошла. Как-то видел в степи ее вместе с волком. В последнее время, брюхатая и худющая, она все кружилась возле терновника — это тут, недалече от Мокрой Буйволы. Вот в этом терновнике она и устроила для себя тайное кубло, в нем и ощенилась. Я выследил тот момент, когда ее не было в кубле — отправилась, надо полагать, на раздобычу харчишек, — и пробрался сквозь густой и колючий кустарник терна.
— Не боялись?
— А чего бояться? Да и двустволка была со мной, на всякий случай, — продолжал чабан. — Так вот, пробрался я туда с большим трудом. Уже немолодой, а пришлось на старости годов ползти по-пластунски. И что же я там увидел? Кубло, а в кубле единственного щенка. Вот этого Оторвиголову. Был он еще слепой, малюсенький, жалкий, на ножки встать не мог. Я завернул его в тряпку, сунул под полу пиджака и поскорее айда в хутор. Выкормил молоком из соски, как дитенка. А теперь он, погляди на него, парень что надо! Вишь, какой дотошный, все ему надобно осмотреть, все самому обнюхать. И вот ежели к нему приглядеться, то, верно, можно усмотреть в его обличии что-то волчиное. Надо полагать, дикая кровь таки взяла верх. Но у меня он вырастет не волком, а собакой, моим молодым дружком. С ним-то я и стану доживать свой век.
— Спасибо, Силантий Егорович, вот теперь история со щенком мне известна, — сказал я. — И в том, что у вас Оторвиголова вырастет не волком, а хорошей собакой, настоящим другом человека, я не сомневаюсь.
— В чем же ты еще сомневаешься? — спросил старик. — Спрашивай, от тебя ничего не скрою.
— Хотелось бы знать не об Оторвиголове.
— А о чем же?
— Силантий Егорович, скажите, как вы теперь относитесь к овцекомплексу? Признали его выгоду?
— Не признал, да, видно, уже и не смогу признать.
— Отчего так?
— Душа не велит. Вот в чем мое горе. Разумом чую — надо, надо признать новшество, а душа никак не принимает. А ее-то, душу, не перебороть, силком не заставить. Тут нужны желание и добровольность.
— У вас же сейчас новый управляющий. Говорят, молод, образован.
— Верно, и новый, и молодой, помоложе Сероштана, и ученый, а только порядки у него остались старые. Идет путем-дорогой Сероштана. А я не могу видеть овец в закутке. Это же не жизня для вольных животных, а тюрьма. Хоть и красивая, кирпичная, а тюрьма. Как же я, старый чабан, могу это одобрить?
— Люди скажут: такой знатный овцевод, дважды Герой, а идет против прогрессивного метода.
— Я им, молодым, не мешаю, а перебороть себя не могу, — сказал Силантий Егорович, понуря седую голову. — Видно, то, свое, чем столько годов жил, чему радовался, унесу с собой в могилу. Вот ты, Михайло, поживешь с мое и тогда поймешь, как же больно отрывать от себя привычное, все то, что с годами прижилось в тебе.