— Просто интересно не бывает, мысль не рождается сама по себе, она вызвана обстоятельствами, часто от нас не зависящими, — авторитетно заявил он, потрогав пальцами свою народовольческую бороденку. — Но если действительно не для печати, а лично для тебя, тогда изволь. Могу ответить на твой вопрос, только прошу спрятать: тетрадь. Не надо записывать. — Он долго листал книгу, наверное, отыскивал нужную ему цитату. — Так вот что произошло. Моя статья о Ленине переросла в большую работу, которую я назвал «Вопросы ленинизма и вопросы жизни». Надобно смело и полным голосом, что я и делаю, заявить о вопросах жизни, которые возникают всюду и каждодневно и, если говорить образно, насквозь просвечены лучами ленинизма. Вот вкратце мой главный тезис.
Наступило неловкое молчание. Желая как-то нарушить его, я стал рассказывать о Привольном, надеясь воскресить в Суходреве какие-то приятные для него воспоминания. Сказал я и о том, что встречался с Андреем Сероштаном, и, как бы между прочим, упомянул о тех переменах, которые произошли в совхозе: секретарша давно сидит перед директорским кабинетом, на амбарных дверях в шестом отделении замки висят на своем месте, а столовая имеет кассиршу. Артем Иванович молчал, казалось, он не слушал меня, думая о чем-то своем. Я спросил:
— Артем Иванович, как считаешь, надо ли было Сероштану так поспешно возвращаться к старому?
— Не улавливаю вопроса, — последовал ответ.
— Я говорю, может быть, Сероштану следовало повременить, может быть, он в чем-то поторопился? Как ты полагаешь?
— Индивидуум — это индивидуум, — авторитетно заявил Суходрев, оторвавшись от книги и посмотрев на меня строгими умными глазами. — Особь, отдельная личность. В данном случае действует высшая субстанция как первооснова всех идей, и мысль индивидуума…
Неожиданно Суходрев умолк, зажал в кулаке бороденку, словно бы хотел что-то вспомнить, затем начал старательно перелистывать книгу, как бы желая во что бы то ни стало найти там и «высшую, субстанцию» и «мысль индивидуума». Тут я уже окончательно понял: нужный разговор у нас не склеится. Чтобы не сидеть молча, я спросил, не знает ли он, где находится хутор Кынкыз, и услышал тот же ответ:
— Не улавливаю…
— Где-то есть хутор с таким, несколько странным, названием — Кынкыз, — повторил я. — Мне необходимо там побывать, но адреса я не знаю. Может, ты знаешь?
— В списках тех сел и хуторов Скворцовского района, которые нами охвачены политпросвещением, хутор Кынкыз не значится, — охотно и уверенно ответил Суходрев. — Это точно. Да, не значится.
Тут он, забыв обо мне и о существовании Кынкыза, взял с полки несколько книг, сунул их в портфель, взглянул на свои ручные часы, говоря:
— Пора! Прошу прощения, меня ждут на семинаре.
И мы расстались.
В гостиницу я вернулся в плохом, подавленном настроении. Теперь мне уже ничего более не оставалось, как дождаться Олега и уехать из Скворцов в поисках хутора Кынкыз. Я сидел перед окном, видел пустой, давно убранный, скучный огород, залитый низкими лучами нежаркого осеннего солнца. Всюду валялась картофельная ботва, сухая, землянисто-серая, липли к земле блеклые, похожие на мокрую бумагу листья лука. Я видел убранный огород, а мысль моя не могла оторваться от Суходрева. До боли в сердце он огорчил меня, и не столько своей внешностью, смешной народовольческой бородкой, сколько теми внутренними переменами, причины которых я не мог ни понять, ни объяснить. Повторение «не улавливаю вопроса», старательное перелистывание книги — к чему все это? В нем жила какая-то странная отрешенность от всего реального, что находилось за книжными стеллажами и за стенами его большой комнаты. И то, что он много лет пишет книгу «Вопросы ленинизма и вопросы жизни» и, как он говорит, полемизирует со Сталиным, а сам боится, чтобы я, чего доброго, не написал бы об этом в газете, — то и удивляло меня и казалось мне странным и непонятным.