- Так ты что, Африканович,-заговорил он,-сам-то не попробуешь?
- Нет, брат Миша, уйду в избу. Давай уж ты, ежели...
Иван Африканович подал Мишке большой острый нож.
- Топор-то вон тут, ежели,-добавил он, махнул рукой и, сгорбившись, ушел.
Рогуля не знала, зачем привязали ее к столбу. Она в ноздри, не открывая рта, тихо мыркнула, доверчиво поглядела на улыбающегося Мишку. Сильный глухой удар в лоб, прямо в белую звездочку, оглушил ее. Она качнулась и упала на колени, в глазах завертелся белый от снега проем ворот. Второй, еще более сильный удар свалил ее на солому, и Рогуля выдавила из себя стон. Мишка взял из паза нож и не спеша полоснул по мягкому Рогулиному горлу. Она захрапела, задергалась и навсегда замерла на соломе.
Через полчаса Рогулю было уже не узнать. Ее чернопестрая шкура висела на коромысле внутрь шерстью, Мишка и Иван Африканович раскладывали теплые потроха.
Иван Африканович держал в ладонях и разглядывал еще горячий Рогулин плод.
- Двойнички были... заметно уж,-сказал Иван Африканович и выбросил плод в снег за ворота, а куровский кобель Серко, облизываясь, побежал к тому месту.
А на четырехногой деревянной стелюге, на которой пилят дрова, лежала и остывала большая Рогулина голова.
Светилась на лбу белоснежная звездочка, и в круглых, все еще сизых глазах так и осталось недоумение. Глаза отражали холодное, рябое от первого снега, уходящее к поскотине поле, баню, косую изгородь и копошащегося в снегу куровского кобеля. Только все это было маленьким, крохотным и перевернутым с ног на голову.
- Чего с мясом-то будешь делать?-спросил Мишка.
- Свезу в райсоюз, сулили принять в столовую,-сказал Иван Африканович.
Было слышно, как в избе взахлеб, горько плакал кто-то из сыновей; глядя на него, заплакал еще один, потом третий...
- Поди, ведь жениться придется, Африканович,-сказал Мишка.
Иван Африканович вяло и скорбно махнул узловатой рукой:
- Не знаю, брат Миша, что теперь и заводить... Хоть в петлю... Глаза ни на что не глядят...
Мишка промолчал. Он видел, как на кровяные пальцы, перебиравшие Рогулины потроха, одна за другой капали соседские слезы. И Мишка промолчал, ничего больше не сказал.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1. ВЕТРЕНО. ТАК ВЕТРЕНО...
Первый снег, как и всегда почти бывает, растаял.
Степановна-Нюшкина мать-шла из Сосновки навестить Евстолью. Ступала по одорожной тропе да хлопала по бедру: "Охти мнешеньки, охти мнешеньки!
Благодать-то... погодушка-то..." Другая рука не свободнав большущей корзине два пирога с гостинцами для Катерининых ребятишек, да шаль на случай дорожной стужи, да топор без топорища,-может, насадит Африканович.
Степановне стало жарко в еще девичьем с борами казачке. А все везде было тихо и отрадно, ровная отава в лугах как расчесанная, застыли, не шевельнутся на бровках сухие былиночки. Воздух остановился. Темные ели берегли зеленую свою глубину: глядишь, как в омут. У сосен зелень сизая, негустая, тоже не двинут ни одной иглой, а такие высокие. И сквозь них голубенькое, почти белое небо без облаков. Тишина. Если остановиться, то за сотню саженей слышно, как попискивает в ржаной стерне одинокая мышка. Там, дальше, еще ясней каждый ольховый куст.
Составленные в бабки бурые льняные снопы словно братание устроили на широком отлогом поле. Обнялись, склонили кудрявые головы друг к дружке да так и остались...
На крутолобом взгорке, над речкой, Степановна остановилась, чтобы перевязать платок. Послушала, как свистит щекастая синица, поглядела на кустики. Ягоды давно облетевшего шиповника горели в ольшанике красными огоньками. Внизу за кустами почуялось какое-то бульканье, - Там это кто в воде-то булькается?
Бульканье остановилось, никто не отозвался. Степановна терпеливо подождала. Наконец послышался нерешительный детский голос:
- Это я, Гришка...
- Дак ты чей парень-то, не Ивана Африкановича?
Гришка вылез наполовину из своего укрытия. По тому, как он молчал, было ясно, что он Ивана Африкановича, - Дак ты, Григорей, чево тамотко делаешь-то?
- Да рыбу сушу.
- А где рыба-то, ну-ко покажи!
- Так ведь нету еще.
Степановна засмеялась:
- Гляди не простудись. Баушка-то дома?
Но Гришка уже не слушал Степановну, буровил батогом речную воду.
Степановна промокнула глаза концом платка: "Сирота. С этих-то годков да без матки..."
У самой деревни в безветрии пахло печеным тестом.
Топились субботние бани, кто-то рубил на грядке скрипучую, как бы резиновую капусту, и валек очень звучно шлепал у портомоя. Стайка сейгодных телят стабунилась у изгороди на придорожном пригорке, телятам лень щипать траву, одни лежали на траве, другие дурачились вокруг Катерининой Катюшки.
Девочка, выросшая за лето из пальтишка, в красных шароварах и резиновых сапожках, сделала на лужке "избу"
из досок и четырех кирпичей, раскладывала фарфоровые черепки и напевала. Обернулась, начала стыдить провинившегося теленка:
- Бессовестный! Вчера лепешку съел, сегодня фартук жуешь. Бессовестный, пустые глаза!
И замахнулась на теленка изжеванным фартуком.
Теленок, не чувствуя вины, глядел на Катюшку дымчатофиолетовыми глазами, белобрысые его ресницы моргали потешно и удивленно...