— Ты, дедушко, не знаешь, кошка-то жива у Африкановича?
— Кошка-то? Насчет кошки не знаю, а кот живехонек.
Вон по мышей пошел. По капусте.
— К лешему! Я ему всурьез, а он только бухтины гнуть.
Только и знаешь языком плести!
— Да я что, я пожалуйста. Есть у Африкановича кошка, только веревку-то надо бы подольше.
— Дак ты бы подоставал ведра-ти? — оживилась баба. — Третьего дня твоя невестка тоже ведро опустила.
Эта новость для Курова оказалась решающей. «Вот косоротая наша-то, — подумал он. — Тоже опустила ведро, а не говорит, молчит». Он дал согласие сходить за кошкой и подоставать ведра, а Дашка Путанка успокоилась и пошла щепать лучину, чтобы затопить печь.
От избы, в одной рубахе, в полосатых магазинных штанах, босиком шел Иван Африканович. В одной руке коса и оселок, в другой — сапоги. Вынул изо рта цигарку, положил ее на бревно и начал старательно обуваться. Когда обулся, то встал, потоптался для верности: не трет, не жмет ли где. Сел, оглядел улицу.
В солнечной, будто пыльной мгле, по деревне ехал на кобыле бригадир. Иван Африканович подождал, пока он слезал на лужок и привязывал к огороду кобылу.
— Ивану Африкановичу, — сказал бригадир, подавая руку, и тоже сел на бревна. — Как думаешь, не будет дожжато?
— Нет, не похоже на дож. Касатки, вишь, под самое небо ударились.
Бригадир спросил про Катерину, не пришла ли; Иван Африканович только скорбно махнул рукой:
— Лучше не говори…
Затянулись, откашлялись и сплюнули оба, и кобыла обернулась на эти звуки.
— Сходил бы, Иван Африканович, за Мишкой, пусть трактор заводит, — сказал бригадир.
Он придушил окурок и подошел к пожарной колотушке.
Колотушка-старый плужный отвал, висевший тут же у бревен, — радостно загудел от ударов железкой, словно ждал этого всю ночь.
Тут же, успевший под утро остыть, стоял и Мишкин ДТ54. Со стекла дверки, с внутренней стороны, глядела на деревню обнаженная женщина из «Союза земли и воды».
Бронзовое туловище атлета, что в нижней части картины, наполовину закрыто темным пятном, Рубенс был безнадежно испорчен соляркой.
Иван Африканович направился за Мишкой. Из разных ворот завыходили работальницы в ситцевых летних кофтах.
Звонкие с утра и еще не загорелые бабы на ходу дожевывали что-то, одна по одной подходили к бревнам:
— Ой, милые, а ведь грабли-то и забыла!
— Здорово, Ивановна!
— День-то, день-то, краснехонек!
— Косить-то куда нонь, бабицы, за реку?
— Тпруко-тпруко-тпруко, тпруконюшки!
Одновременно выгоняли коров. Бабы усаживались на бревнах около бригадира. Вскоре подошел Иван Африканович и доложил, что Мишка только лягается и вставать не встает:
— Я его и за пятку подергал, и за ухо. Вставай, грю, бабы собрались, тебя ждут с трактором.
— Прогулял ночь, теперь его пушками не разбудишь.
— Знамо, прогулял.
— Всю-то ноченьку, всю-то ноченьку с Надежкой на бревнах высидел, сама видела, сколько раз пробужалась.
— Да вон и окурки евонные накиданы.
— Дело молодое, в такие годы и порадоваться.
— И не говори. Иду это я…
Бригадир двинулся будить Мишку сам.
Солнышко поднялось еще выше, далеко в синем просторе выплыло первое кудлатое облако-предвестник ясного дня. Бабы, еще посудачив, во главе с Иваном Африкановичем пошли в поле, а через полчаса испуганно, как спросонья, треснул пускач, потом сказался солидным чихом большой двигатель, трактор взревел, заглох, но вскоре заработал опять, уже ровно и сильно.
Видимо, не проспавшись, Мишка слишком резко включил сцепление.
Бревна Ивана Африкановича опустели на время. В деревне опять стало тихо.
День долго не мог догореть, все вздыхал и ширился в поле и над деревней. Солнце дробилось в реке на ветряной голубой зыби, трава за день заметно выросла, и везде слышалось зеленое движение, словно сама весна в последний раз мела по земле зеленым подолом.
К вечеру старинные окорённые бревна нагрелись, солнце выдавило из сучков последние слезинки многолетней смолы. После баб, что ушли на силос, прибежали сюда ребятишки. Пооколачивались, поиграли в прятки и подались к реке. После них пришла на бревна бабка Евстолья со внуком. Она долго и мудро глядела на синее небо, на зеленое поле, покачивала ребеночка и напевала:
Не допела, зевнула: «Ох-хо-хонюшки!»
— Здорово, бабка! — вдруг услыхала она наигранно панибратский голос.
— Поди-тко, здравствуй.
— Бригадира не видела?
— Я, батюшко, за бригадиром не бегаю. Не приставлена.
— Как-не приставлена?
— А так.
— Я, бабка, из газеты, — сбавил тон пришелец, усаживаясь на бревнах.
— Писатель?
— Ну, вроде этого. — Мужчина закуривал. — Как силосование двигается?
— При силосованьё не знаю. Только у меня вот недавно был тоже газетник, дак тот был пообходительнее, не то что ты. И про здоровье спросил, и про все, до чего не хитрой. Он и Катерину-то в больницу устроил. А силосованьё что, батюшко, силосованьё, я старуха, не знаю ничего. Ушли вроде бы на стожья косить.
Корреспондент не стыдясь начал записывать бабкины слова в книжку.
— Сколько человек?