Тпрры, дура старая! Не стоит никак, оводы, вишь.
Федор был рад поговорить с новым человеком.
— Значит, спервоначалу-то хорошо качали, Мишка вон качал, вода в колодце была, а потом хлесть, вода кончилась, одна жидкая каша, в колодце-то. Пырк-мырк — нет воды. А третьего дня председатель ко мне нагрянул.
«Бери, — говорит, — срочно лошадь, марш воду возить». Я говорю: «Куда возить-то, и бочка рассохлась, и колоды истоплены». — «Не твое, — говорит, — дело, вози в колодец». Я, конешно, поехал, мое дело маленькое, только что, думаю, за причина? Слышу, доярки судачат, что начальство едет из области. Пока начальство по тем бригадам шастало, я раз пятнадцать на реку-то огрел, полколодца воды набухал. Распряг свою хромоногую, гляжу, начальство приехало, с блакнотами по двору ходит, а Мишка движок запустил и давай мою воду из колодца качать. Ходят, нахваливают. Я, конешно дело, молчу, а про себя-то думаю да по кобыле по репице ладонью хлопаю: «Вот вы где все у меня, вот где».
Митька хохотал, сидя на траве у телеги, а довольный Федор попросил еще папироску.
— Только вот, Митрей, что антиресно. Моя кобыла-то еще зимой до того привыкла солому возить, что с закрытыми глазами по тому маршруту ходила. Идет да спит, дорогу от фермы ко скирдам как свои пять пальцев на ощупь знала. За вожжи дергать уже не надо было. Ну, а теперь-то я с ей и мучаюсь и грешу. Надо к речке ехать, а она воротит в открытое поле. Но, хромоногая, поехали!
Куда опять норовишь? Опять на старый маршрут, чистое мне с тобой наказанье. Что значит привычка для животного.
Разговор с Федором сильно развеселил Митьку он поглядел на запястье: золотые ленинградские часы, купленные с последнего рейса в Норвегию и как-то уцелевшие, показывали четверть второго. Если идти сейчас же в центр, на почту, то можно еще успеть послать телеграмму. Закадычному и верному дружку судовому электрику Гошке Ванилину.
Тот не подведет, в лепешку разобьется, а сотню достанет и пошлет телеграфом. «Ладно, успею и завтра, — решил Митька. — А пока займу у сестры или у Мишки Петрова».
Надо же было отметить приезд?
Митька так и сделал.
Он весело, в каждой избе, выкидывал трешники и козырем ходил по деревне, а бабы с восхищением ругали его: «Принес леший в самый-то сенокос, ишь харю-то отъел. Только мужиков смущает, сотона полосатой».
Впрочем, в последнем намеке на Митькину тельняшку справедливости было уже мало, тельняшка в первый же день перестала быть полосатой. Евстолья дала Митьке рубаху Ивана Африкановича. Но Митьке в общем-то было уже все равно, какая рубаха висит на его кособоких плечах.
Он то и дело посылал племянников за «горючим» в лавку, и ребятишки бегали охотно, поскольку деньги за пустые бутылки шли для них, на конфеты и пряники.
На третий день Митькиного загула пировали в избе у Мишки Петрова. Митька клонил голову на Мишкину гармонь. Он пел, осыпая пеплом папиросы гармонные мехи. И в перерывах между куплетами с горьким отчаянием растягивал губы, обнажая зубной оскал:
Мишка, не зная слов, восторженно вскидывался, хотел подпеть и тут же затихал, а Пятак тоже добросовестно пытался понять Митькину песню. А Митька, с выдохом, со слезой и ни на кого не глядя, грустно пел свою песню:
Митька вдруг резко прикрыл гармонь:
— Ладно… Не унывай, мальчики. А ты, дед, чего, а? Пей! А мне до лампочки…
— Так он чего, — спросил Куров, — отпустил его начальник-то?
— А мне до лампочки… Кого?
— Да этого, что пел-то…
— А-а… Отпустил. — Митька, не чокаясь, сглотнул стопку. — Оне отпустят… Держи карман…
— А?
— Отпустил, говорю.
— А вот когда я в Сибири был, дак…
Никто Курова не слушал, все говорили каждый о своем, и Куров вежливо прислушался. Мишка начал рассказывать, как Иван Африканович сватал его на Нюшке и как они ночевали в Нюшкиной бане.
— Постой, а где же Африканович? — оглянулся Митька и послал какого-то племянника за Иваном Африкановичем.
Сам же отложил гармошку, распечатал очередную посудину.
Мишка взял гармонь, яростно спел частушку: