— Иди, Анатоша, ты первой. Да погладь, обними Рогулю-то! Потом ты, Катюшка, а после Ваське с Мишкой дайте!
Дети по очереди подходили к Рогуле и гладили ее большую звездчатую голову. В самую последнюю очередь к ней поднесли маленькую Марусю, девочка ладошкой испуганно коснулась Рогулиной звездочки и сморщила бровки, и все тихо постояли с минуту.
— Ну, бегите в избу теперече, — сказала бабка Евстолья.
Зажимая рот концом платка, она вместе с ребятишками ушла со двора.
В это время появился чуть прихрамывающий Иван Африканович, открыл дворные ворота.
Во дворе стало светло от первого холодного снега, и сквозняк начал сочиться в щели. Хозяин привязал Рогулю веревкой за рога к столбу. Подошел другой, знакомый Рогуле мужик, пахнущий трактором и табачным дымом, сел на стел югу.
— Так ты что, Африканович, — заговорил он, — сам-то не попробуешь?
— Нет, брат Миша, уйду в избу. Давай уж ты, ежели…
Иван Африканович подал Мишке большой острый нож.
— Топор-то вон тут, ежели, — добавил он, махнул рукой и, сгорбившись, ушел.
Рогуля не знала, зачем привязали ее к столбу. Она в ноздри, не открывая рта, тихо мыркнула, доверчиво поглядела на улыбающегося Мишку. Сильный глухой удар в лоб, прямо в белую звездочку, оглушил ее. Она качнулась и упала на колени, в глазах завертелся белый от снега проем ворот. Второй, еще более сильный удар свалил ее на солому, и Рогуля выдавила из себя стон. Мишка взял из паза нож и не спеша полоснул по мягкому Рогулиному горлу. Она захрапела, задергалась и навсегда замерла на соломе.
Через полчаса Рогулю было уже не узнать. Ее чернопестрая шкура висела на коромысле внутрь шерстью, Мишка и Иван Африканович раскладывали теплые потроха.
Иван Африканович держал в ладонях и разглядывал еще горячий Рогулин плод.
— Двойнички были… заметно уж, — сказал Иван Африканович и выбросил плод в снег за ворота, а куровский кобель Серко, облизываясь, побежал к тому месту.
А на четырехногой деревянной стелюге, на которой пилят дрова, лежала и остывала большая Рогулина голова.
Светилась на лбу белоснежная звездочка, и в круглых, все еще сизых глазах так и осталось недоумение. Глаза отражали холодное, рябое от первого снега, уходящее к поскотине поле, баню, косую изгородь и копошащегося в снегу куровского кобеля. Только все это было маленьким, крохотным и перевернутым с ног на голову.
— Чего с мясом-то будешь делать? — спросил Мишка.
— Свезу в райсоюз, сулили принять в столовую, — сказал Иван Африканович.
Было слышно, как в избе взахлеб, горько плакал кто-то из сыновей; глядя на него, заплакал еще один, потом третий…
— Поди, ведь жениться придется, Африканович, — сказал Мишка.
Иван Африканович вяло и скорбно махнул узловатой рукой:
— Не знаю, брат Миша, что теперь и заводить… Хоть в петлю… Глаза ни на что не глядят…
Мишка промолчал. Он видел, как на кровяные пальцы, перебиравшие Рогулины потроха, одна за другой капали соседские слезы. И Мишка промолчал, ничего больше не сказал.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1. ВЕТРЕНО. ТАК ВЕТРЕНО…
Первый снег, как и всегда почти бывает, растаял.
Степановна-Нюшкина мать-шла из Сосновки навестить Евстолью. Ступала по одорожной тропе да хлопала по бедру: «Охти мнешеньки, охти мнешеньки! Благодать-то… погодушка-то…» Другая рука не свободна — в большущей корзине два пирога с гостинцами для Катерининых ребятишек, да шаль на случай дорожной стужи, да топор без топорища, — может, насадит Африканович.
Степановне стало жарко в еще девичьем с борами казачке. А все везде было тихо и отрадно, ровная отава в лугах как расчесанная, застыли, не шевельнутся на бровках сухие былиночки. Воздух остановился. Темные ели берегли зеленую свою глубину: глядишь, как в омут. У сосен зелень сизая, негустая, тоже не двинут ни одной иглой, а такие высокие. И сквозь них голубенькое, почти белое небо без облаков. Тишина. Если остановиться, то за сотню саженей слышно, как попискивает в ржаной стерне одинокая мышка. Там, дальше, еще ясней каждый ольховый куст.
Составленные в бабки бурые льняные снопы словно братание устроили на широком отлогом поле. Обнялись, склонили кудрявые головы друг к дружке да так и остались…
На крутолобом взгорке, над речкой, Степановна остановилась, чтобы перевязать платок. Послушала, как свистит щекастая синица, поглядела на кустики. Ягоды давно облетевшего шиповника горели в ольшанике красными огоньками. Внизу за кустами почуялось какое-то бульканье, — Там это кто в воде-то булькается?
Бульканье остановилось, никто не отозвался. Степановна терпеливо подождала. Наконец послышался нерешительный детский голос:
— Это я, Гришка…
— Дак ты чей парень-то, не Ивана Африкановича?
Гришка вылез наполовину из своего укрытия. По тому, как он молчал, было ясно, что он Ивана Африкановича, — Дак ты, Григорей, чево тамотко делаешь-то?
— Да рыбу сушу.
— А где рыба-то, ну-ко покажи!
— Так ведь нету еще.
Степановна засмеялась:
— Гляди не простудись. Баушка-то дома?
Но Гришка уже не слушал Степановну, буровил батогом речную воду.
Степановна промокнула глаза концом платка: «Сирота. С этих-то годков да без матки…»