— Веришь — все обезумели. Что там на трибунах творилось — кто кричит, кто плачет, а кто вообще стоит, будто столбняк напал. Подошли остальные лошади… А Томсон, сразу за финишем, что-то там дергается в качалке, машет рукой, что-то кричит. Я, конечно, вниз и бегом к падку. Мне было тогда, вот как тебе, лет десять… Пробрался через дорожку — и к судейской. А там — столпотворение… Жокеи, наездники, конюхи. Айседору водят в стороне. Томсон ругается, слез с качалки, что-то орет. На прадеда показывает, кричит — «жулик!». И еще что-то. А прадед ногу свесил, лицо невозмутимое. Мне только подмигнул. Так ты знаешь, что тогда Томсон орал?
— Что?
— «Телефон! Я тебе покажу телефон! Сволочь, телефон придумал! Господа судьи, он жулик! Он придумал телефон! Проверьте упряжку! Жулик! Я тебе покажу телефон!»
— Что это значит — телефон?
— Понимаешь… Прадед, зная, что Глобус боится шума, туго-туго забил ему перед заездом уши. Ватными заглушками. А к заглушкам прикрепил ниточки. И пропустил их, протянул — прямо по вожжам. Ниточки-то тонкие, их незаметно. Пока шли дистанцию, прадед ниточки не трогал. Ну вот. А когда остались те самые тридцать метров и прадед почувствовал, что Глобус вот-вот встанет, — он и дернул за ниточки. Заглушки, конечно, вывалились. Ну, а ипподром… Я же тебе говорил — ипподром к концу дистанции гремел. Будто землетрясение началось. Ну, у Глобуса, естественно… все загрохотало в ушах. Он и обезумел. Для такой лошади это — все равно если бы вдруг за спиной зарычал тигр. Глобус услышал шум, крик, испугался, рванулся, как бешеный. Сам посуди, последняя четверть — двадцать шесть секунд. А общее время — повторение рекорда, минута пятьдесят. Можешь посмотреть хроники.
— Ой, па-а… Ой, как здо-о-орово… И ему ничего не было? Прадеду?
— А за что?
— Ну — за ниточки? Томсон же кричал?
— Ну и пусть кричит. Ниточки… Судьи проверили упряжь — все в порядке. Сбруя правилам не противоречит. Хотя — это уже мне отец потом говорил — твой прадед эти ниточки и заглушки на всякий случай незаметно смотал и выкинул в урну. А в общем — ему было все равно. В тот момент он уже думал только о том, как он перед Глобусом за этот «телефон» ответит. Говорят, потом, уже после того, как прадеду вручили Кубок Арденн, все бросились искать эти ниточки и заглушки. Не знаю, насколько верить, обшарили будто бы все урны на ипподроме.
— Ну и что?
— Не нашли. Считают, что их сразу же взял и унес какой-то любитель сувениров. Короче, от этого заезда только вот это и осталось — «телефон Дюбуа». Это ведь Томсон кричал: «Телефон! Я ему покажу телефон!» Ну и — все подхватили. А Глобус… — отец замолчал. — Знаешь что…
— Что? Ну, пап? Что-о?
— Что с ним было потом? С Глобусом?
— Что?
— Веришь или нет — он обиделся.
— Обиделся? Глобус? Разве так бывает?
— Еще как бывает. Не понял Глобус этой шутки… ну и вот… сначала не хотел твоего прадеда прощать. Ну, знаешь — обычные штучки. Отворачивался. Норовил лягнуть. И главное — ездить перестал. Знаешь, что это значит — когда лошадь перестает ездить? На любом посыле — секунд пять минус…
— Зна-аю… А почему он — не хотел? Ну — простить?
— А ты как думаешь?
— Наверное, Глобус считал, что это — подлость.
— Точно.
— А потом… простил? А, пап?
— Да. Еще бы не простить. Прадед у него после этого каждый день торчал в деннике.
— Но он должен же был понять. Глобус.
— Он и понял. Прадед твой умел с лошадьми объясняться, понимаешь. Он смог Глобусу как-то объяснить, зачем он это сделал.
Кронго медленно шел домой. Что бы там ни было, ипподром будет работать. Дома он поднялся наверх, сел рядом с кроватью. Филаб была хорошо укрыта, на окнах стояли цветы. Сквозь распахнутую фрамугу врывался приторно-горький запах морской воды.
— Как ты, Фа?
Она закрыла на секунду глаза. Он почувствовал неслышные шаги, уловил движение — рядом остановилась Фелиция.
— Ипподром будет работать, Фелиция, — Кронго взял горячую и сухую руку жены. Она красива — даже сейчас, в мелких морщинках, с опухшими глазами. — Фелиция, я хотел вас попросить снова работать на ипподроме. На старом месте…
— О, месси… Вы добрый, добрый.
— Все в порядке, Фа, — Кронго вглядывался в глаза Филаб. Она отвечала на этот его взгляд, ей хотелось отвечать. — Ты понимаешь, я должен спасти лошадей. Ты ведь понимаешь?
Желтые веки медленно опустились.
— С мальчиками… лишь бы ничего… С мальчиками.
Он сказал это тихо, сам себе. Филаб болезненно растянула губы, и он понял, что она пытается улыбнуться.
— Мне придется снова пойти на ипподром. Надо набрать людей. Ты потерпишь?
Она пожала его руку. Он осторожно поцеловал губы. Они были жаркими, неподвижными.
В ту ночь он не мог спать. Он сидел на веранде и смотрел на озеро. Он не мог освободиться от воспоминания о том, как движутся губы Ксаты, как руки осторожно наносят грим на скуластые щеки, как морщится маленький нос. Но главное: прислушиваясь к тишине ночи, он не мог понять, почему так неожиданно, так просто оживает ее красота, легкий, спокойный ритм ее красоты в этой странной, все понимающей улыбке.