– Родная моя. Хорошо, что пришла. Я тут без тебя стосковался.
Какой-то словарь – не его. Я положила лицо на его руку, неподвижно лежавшую ладонью вверх на одеяле. Он чуть-чуть сжал пальцы, и мое лицо оказалось в его горсти. Его сильная продолговатая рука была теперь влажна и слаба. Я поцеловала его ладонь.
– Молодец, что не умер.
– Старался для тебя.
Во времена, в которых нет революций, войн и природных катаклизмов, – нет героев, а есть звезды. Звезды так же, как и влюбленные, добиваются любви народной через имитацию героизма. Кинозвезды, играющие в кино героев, побеждающих инопланетных мерзавцев или спасающих женщин из рук террористов, тоже обычно истекают в кадре кровью и именно в этот момент получают любовное объяснение. Опираясь именно на этот инстинкт, звезды всегда наделяются со стороны обожательниц и сексуальной привлекательностью – так по-прежнему привлекателен для нас герой. Но про звезд и героев – это, увы, уже совершенно другая тема.
Достаточно сказать «Да»
Толстой, Достоевский, Чехов, Бунин, Набоков, Шолохов, Лимонов и другие русские писатели построили на фундаменте, возведенном основателями русской литературы, сначала дворец, потом барак, потом блочный дом, а потом и небоскреб любви. Точнее, представлений о любви.
Оперевшись на первоосновы, Толстой со свойственной ему обстоятельностью определил, через диалоги своих героев, что такое есть сама любовь. Достоевский дополнил его на свой манер, и далее каждый закладывал в это здание свой кирпичик, расширяя, развивая и само понятие, и связанные с ним представления. Если до Толстого мы говорили о четырех-пяти основных стереотипах любовного признания, то после Толстого и до сегодняшнего дня, этих базовых стереотипных суждений у нас уже десятки. Каковы же эти стереотипы? Самоочевидная вещь, о которой и говорить нечего. Ну, например, что любовь – это страдание, судьбоносное чувство, лакмусовая бумажка, которая показывает, каков на самом деле человек, и так далее. Самоочевидно ли это для других культур? Нет, конечно. В нашей культуре любовь находится в нашей ценностной шкале, а в других культурах отнюдь нет: не так у китайцев, не совсем так у древних римлян, не так у мусульман, иудеев, для которых сохранение рода – куда более высокая цель, чем любовь. Нас, людей с русской ментальностью, много, мы можем позволить себе зависеть от любви!
Но, хотя писатели первыми описали любовь, а значит, зафиксировали весь любовный кодекс на бумаге, можно ли считать, что они придумали любовь? Можно ли убедительно доказать, что не будь у нас «Евгения Онегина», «Войны и мира» и «Анны Карениной», «Тихого Дона», «Доктора Живаго» и того самого пресловутого Эдички, у нас не было бы и современного представления о любви?
Уверена, что не было бы.
Иначе, без русских писателей, как бы мы сегодняшние говорили о своих чувствах? Если исключить образцы любовных признаний, преподанные нам тургеневско-толстовскими героинями, набоковскими персонажами, их лимоновскими, сорокинскими, пелевинскими последовательницами, то что мы сами должны придумывать, как выражать смутное, тяжелое или, наоборот, радостное внутреннее чувство? Попробуйте, например, описать чувство тошноты. Что вы скажете? Мутит, тошнит, выворачивает – и все. Как ни крути, поэму не сложишь. А почему? Потому что русские писатели, в отличие от француза Сартра, написавшего в 1938 году знаменитое произведение «Тошнота» (не буквально ее, конечно, имея в виду), не обогатили русскую риторику по этому вопросу.
Не во всех культурах обо всем говорят. Лингвисты знают, что если нет в языке слова и развитой практики его употребления, значит, нет и развитого понятия, так называемого понятийного гнезда. В различных культурах масса табуированных или неразвитых тем. Мы, например, не умеем говорить о деньгах и сексе. Наши писатели нам этого не преподали. Французы плохо умеют жаловаться на судьбу, на ее несправедливость, у них не принято широко делиться плохими новостями, но зато умеют говорить о деньгах и любви. У англичан не принято, подобно нам, подробно рассказывать о своем здоровье, их закрытость и сдержанность – такая же культурная традиция, как и итальянская открытость и несдержанность. Нельзя, конечно, сказать, что это предопределено литературой, здесь другая причинно-следственная связь: литература зафиксировала уже имевшуюся или намечавшуюся практику и растиражировала ее. Или заимствовала новую практику вместе с героем и привила ее на местной почве. Весь XIX век был надежно привит Байроном, но прививка эта так хорошо была воспринята потому, что у нас уже была к этому предрасположенность: в наших столицах среди элит бродил европейский дух, который столь прекрасно оплодотворил всех дев марий русской словесности.