В потертом демисезонном пальто, с пустым левым рукавом (я знал, что у него когда-то была раздроблена ключица), худой, высокий, он произвел на меня сильное впечатление. Чем? Скорее всего, своим видом. Точнее, несоответствием этого вида внутренней силе, которая давала себя знать, и в убежденности, с какой он говорил, и в строгом, будто застывшем на одной какой-то мысли, узком лице. Чувствовалось, он принадлежит к людям, которые имеют в жизни свои определенные, ясные задачи и последовательно осуществляют их, чего бы это им ни стоило. Он не боялся ни грязи, ни бед. Пил с немцами и даже помогал им красть у самих себя, лишь бы это помогало ему делать главное. И Платаису верили свои и чужие. Когда же позже, арестованного, — он все же, как оказалось, был больше массовиком, чем конспиратором, — гестаповцы пытали его и нарочно нажимали, давили на раздробленную когда-то ключицу, Платаис так ничего и не сказал им ни о себе, ни о других. Наверное, эта была его последняя задача, которую он поставил перед собой.
Мы подошли к парку. После развалин и убогости — печные, из жести, трубы были выведены из окон и в центральном здании Академии наук — парк выглядел нетронутым и нездешним бором.
— Ладно, — согласился Платаис на прощанье. — Пароль запомнил. Люди есть и будут. А при необходимости, само собой, будут автомашины и так далее. Жаль вот — поговорили мало…
С парком Челюскинцев оказалась связанной и следующая моя встреча.
Сейчас этого домика нет — сгорел. А тогда он стоял недалеко от входа в парк, среди стройных медностволых сосен. В распятом, разрушенном городе он показался мне тогда сказочным — в сугробах снега, с расчищенной к крыльцу дорожкой, с заснеженной, присыпанной сосновыми иглами крышей. А главное — из его трубы, совсем как в сказке, поднимался голубой дымок, пахло жильем, и вокруг мирно, по-лесному, стояли сосны.
Правда, тут же, за оградой, сказка кончалась. Почти напротив, через улицу, за недостроенными домами, размещался лагерь военнопленных и маячили фигуры часовых. Каждое утро лагерные ворота открывались и из них выезжали покрытые рогожей сани (часто целый обоз) — вывозили тех, кто умер ночью от мороза и голода. Но здесь, среди милых сердцу сосен, сказка все же напоминала о себе. Да разве много надо, чтобы фантазия человека создала желанный мир? Особенно когда этого хочешь…
Жил в домике сотрудник Академии наук П. И. Финкевич, который, прирабатывая на жизнь, ремонтировал керосинки, чайники, делал ведра и цинковые корыта. Вот сюда, в домик-мастерскую, и должен был прийти для встречи профессор Дорожкин — биолог, известный когда-то выращенными им видами ракоустойчивого картофеля.
Связь с Николаем Афанасьевичем давала большие возможности и была на то время принципиально важной. В Минске открылся так называемый штаб Розенберга, созданный, чтобы организованно грабить достояния нашей науки. Кроме того, совместными усилиями немцев и их прислужников готовилась очередная провокация — провозглашение «Белорусского культурного общества», призванного объединить творческую интеллигенцию Белоруссии и «приблизить ее культуру к европейским культурным основам». Иначе говоря, чтобы она обрабатывала народ в нужном, захватническом духе и делала как можно больше людей прямо или косвенно виноватыми перед родной властью. Потому необходима была не только оперативная информация, но и соответствующие меры.
До этого времени мы ходили с Яшей плечом к плечу, или, страхуя меня, он следовал за мной сзади. А тут, в парке, мы вдруг как бы забыли друг о друге.
И когда я зашел в дом, Яша, развалившись, сидел на тахте, а хозяин, пожилой, лысеющий мужчина, накрывал на стол, придвинутый уже к тахте.
— Мы решили эту встречу обставить фундаментально, — засмеялся Яша и открыто подмигнул мне. — Благо один заказчик Петра Ивановича сегодня животовкой расплатился. Даже если кто и зайдет, так пусть заходит.
Возражать, не обидев его и хозяина, было поздно.
— Вам лучше знать, — сказал я, видя, как качает в знак согласия лобастой головой и искренне улыбается Финкевич.
Перехватив мой взгляд, поставил на стол сизые, закупоренные бумажными пробками бутылки, подошел и взялся руками за мои плечи.
— Неужели из-за линии фронта? А? — спросил пресекающимся дрожащим голосом. — Поверьте, может, только сейчас и чувствует, каким оно было, прошлое. Давай, Яша, помогай мне…
Я и ранее замечал, как хорошеют люди при упоминании о Большой земле. Даже те, которые побаивались ее или сомневались — поймет ли она их муки, простит ли их, что, может быть, не все возможное сделали в войне? Примет ли во внимание обстоятельства, в которые попадали они, или останется глухой ко всему, кроме анкеты? Бывали же случаи…
Профессор Дорожкин пришел не один. Взял с собой дочь — маленькую, в кудряшках девчурку; в дверях сначала показалась его склоненная спина — он ожидал, пока девочка, держась за его руку, переступит порог.