Однако негр, желтоватый, какой-то весь расхлюстанный полевой трудяга, лишь вылупился на Харка, как на умалишенного, и продолжал идти, ускоряя шаг. Нимало не утратив присутствия духа, Харк двинулся дальше, все крепче веруя в то, что цель близка. Еще, наверное, ночей пять он шел, пока, наконец, ранним утром не оказалось, что леса кончились. В крепнущем свете утра деревья уступили место травянистой равнине, отлого, очень постепенно уходящей вниз, к островку камыша и осоки, шуршащей под утренним ветерком. В запахе ветра чувствовалась соль, это обрадовало Харка, он бросился вперед, в эти похожие на саванну просторы. Он храбро шагал по болоту, по щиколотку в воде и в грязи, и в конце концов с колотящимся сердцем вышел на залитое солнцем взморье, невероятно чистое, покрытое глубоким нежным песком. Дальше было устье реки, такое широкое, что Харк еле видел тот берег: сколько хватает глаз, расстилался величавый голубой простор, испещренный белыми гребешками волн, вздымаемых южным ветром. Долгие минуты он стоял, пораженный увиденным, глядя, как волны набегают на прибитый к берегу древесный плавник. Из воды торчали жерди, между ними тянулась сеть, а вдали горделиво уплывало на север судно с раздутыми белыми парусами — впервые в жизни Харк видел парусное судно. В своих шикарных кожаных сапогах, уже разбитых до неузнаваемости, он немного прошел по берегу и тут же высмотрел тщедушного невысокого негра, сидящего на борту вытащенной на берег рассохшейся шлюпки. Теперь, когда уже так близка свобода, Харк решил, что надо, наконец, рискнуть и спросить прямо, и он уверенно подошел к негру.
Скажи-ка, брат, — заговорил Харк, лихорадочно припоминая вопрос, который следовало задать. — Где тут кваканый дом собраний?
Негр поглядел на него сквозь овальные очочки в проволочной оправе — прежде ни разу Харк не видывал, чтобы на черном красовались очки. У него было мелкое дружелюбное обезьянье личико, все в шрамиках после оспы, и шапка седеющих волос, до блеска напомаженных свиным жиром. Сперва он молчал, время шло, потом говорит:
Ха! ну ты и верзила, ниггер. Тебе, сынок, лет-то сколько?
Девятнадцать, — ответствовал Харк.
Ты вольный, или как?
Я или как, — сказал Харк. — Ноги сделал. А где, ну, этот — кваканый дом собраний?
Глаза негра все так же дружелюбно помаргивали под очками. Он опять за свое:
Ну, ты и верзила, ниггер. Как тебя звать, сынок?
Звать Харком. Был Харк Барнетт. Стал Харк Тревис.
Знаешь что, Харк, — сказал очкастый, вставая с борта лодки, — ты меня здесь дождись, а я пойду гляну насчет того дома собраний. Ты тут сиди и жди. — Он возложил братскую длань на плечо Харка, понуждая его сесть на борт лодки. — Я вижу, ты натерпелся, но теперь все позади, — участливо проговорил он. — Ты, главное, сиди тут, а я пойду гляну насчет дома собраний. Ты, главное, сиди тут, отдыхай, а я дом собраний тебе устрою.
С этими словами он побежал по песку и скрылся за кустиками чахлого ракитника.
Благодарный и обнадеженный в скором завершении подвига, Харк долго сидел на ребре шлюпки, благоговейно созерцая ветреную рябь на голубом просторе реки, ничего грандиознее которой он не видывал в жизни. Вскоре приятная, ленивая усталость его сморила, веки отяжелели, он растянулся на нагретом солнцем, ласковом песке и уснул.
Потом он вдруг услышал голос, проснулся и в ужасе обнаружил, что прямо над ним лицо белого мужчины, который наставил на него ружье — курок взведен, вот-вот выстрелит.
Одно движение, и я снесу тебе башку, — сказал белый. — Вяжи его, Самсон.
Когда Харк потом вспоминал об этом, ему было горько не оттого даже, что его предал свой брат — тот маленький очкастый негр, — хотя и это тоже было гадко. Главное, он шел за тридевять земель, на край земли, а никуда не дошел. Потому что и трех дней не прошло, как он оказался опять у Тревиса (который всю округу обклеил объявлениями); все шесть недель он ходил петлями, зигзагами и спиралями, так ни разу и не отойдя дальше, чем на сорок миль от дома. Причина тут была простая: родившийся и воспитанный на плантации, в царящей там непроглядной мучительной тьме, Харк представлял себе ширь окружающего мира не лучше, чем ребенок, гулюкающий в колыбели. Что и откуда мог он знать о городах, когда не видел даже и деревни; неудивительно, что все эти его “Ричмонды”, “Вашингтоны” и “Балтиморы” на поверку оказались чередой мелких захудалых поселков виргинской глубинки — Иерусалимом, Дрюрисвилем и Смитфилдом, — и что впечатляющий водный путь, на брегах которого он встал при море с такою радостью и надеждой, оказался вовсе не “Сказки-хаммой”, а легендарною матерью рабства, рекою Джеймс.