– Петруха, товарищ, – глядя прямо мне в глаза, посетовал бывший доцент. – Мне уже до ничего дела нет. Если что, я заместо тебя сам оформлюсь на меры, такое хоть в кодексе знаешь?
Тут мне осталось только расхохотаться, улыбнулся и он.
– Да один олигафренд идет сейчас на медбирже против ста четырнадцати неполноценнных, – не удержался я. – Кто ж нас разменяет без сдачи? – и мое настроение неожиданно прояснилось.
– Пей чай, – мирно ухмыльнулся наставник, – с морошкой. Уголовка за лекарство из уезда УР подослало.
Я поперхнулся горячей бурдой.
Дома я осмотрел бутыль чернил, обнюхал их, послюнявил, поковырял старинной ручкой с железным, хищным клювом пера. Жижа мне понравилась. Расправил на пробу старый желтый рецепт и вывел, как по прописи, высунув синий язык: «Маша сьела кашу». Потом зачеркнул и поправил: «съела». После вновь зачеркнул. Вывел менее трудное: «У кота окот». И увлекся. Ёрзал на стуле, потел, сучил локтями и стучал коленями. Буковки еле различались слабой татуировкой на желтой коже рецепта. В конце трудов симпатическое письмо было готово:
«Прекрасное мадам. Спервава же згляда понял – вы пагибель мая. Пращайте. Ухажу с жизни. Петруха».
Встречу молодые назначили через день, и к вечеру, с кружащейся от конвейерных мельтешений головой, я выбрался к скамеечке Парка инвалидов. Под цветными трепещущими от испуга своего роскошества прожекторами волшебно сиял трехэтажный монумент НАШЛИДУ, у подножия которого гипсовые группы больных – дауны, кретины и прочие, в судорожной мольбе, смешанной с цементным восторгом и гранитным благоговением, тянули головы, руки, костыли и протезы к предмету обожания. Лишь один гипсовый гнусный гном, мерзкий карлик и условный гражданин скособочился побоку, занятый кормешкой бронзового прожорливого голубя мира.
Был какой-то праздник, кажется, даже два, «День поминовения надежд радужными шарами» и «Танцуй больной», и наряженная толпа группками от одного до трех со смехом, чуть солоно шутя, уже изрядно принявшие лечебного коктейля и измазанные бычьим шоколадом, кружились вокруг меня. Упоительно смешивались запахи сушеного молочая, копченого багульника и звуки летки-енки и падеграса. Сердце мое передвигалось тройными прыжками.
– Петр? – кто-то позвал меня слабым шепотом. Я оглянулся – никого.
– Петр, – опять прошелестел шепот, и вдруг я увидел совершенно рядом с собой бледное, почти прозрачное создание.
Это была… девушка лет… от двадцати до тридцати. Темно-серые безцветные пряди украшали ее малюсенькие ушки. Ростком она была с рослый костыль, ну чуть повыше. Напялена на ней была какая-то дикая помесь смирительной рубашки, рюшек рехнувшегося и оборок сестры милосердия, и все это как-то оформлено в бант. Личико невеликое, носик малюсенький и губки в два сцепившихся моллюска. Вся она была серая, и глаза тоже серые, но для чего-то крупные и торчали посреди лица. Совершенно мышь. Без усов, бритая мышка. Бело-бледная особа увидела, что я ее приметил, и вдруг страшно, болезненно покраснела. Кровь кинулась пятнами на ее щеки и на лоб, укрытый серым, словно стиранным бинтом волос.
– Я Антонина, – тихо сказала девушка и упрямо и судорожно сжала губы. – А Вы Петр?
– Я-то Петр, – слегка сознался я. – А у вас хвостика нет?
– Нет, – спокойно ответила девица. – А Вам зачем?
– Пожевать. Пройдемся? Присядем, – предложил я, указывая на скамейку, с которой только что вскочила веселая парочка. – А то упаду.
– Знаете ли, – подчеркнуто произнес я, – там на передвижном портрете был кто-то другой. Тут подмена. Может сознаетесь, а та… та жива?
– Это мама, – прописью сообщила Антонина, теребя и поглаживая ладонью цирковой бант. Колени круглые и идеальной формы, подумал я ни к сему. – На меня никто не западает, третий отказ и скоро последняя молодость. Вот я и сошла с ума.
«Хорошенькую же дочуру выкинула на каком-то вираже белокурая бестия», – несколько взбесился я.
– Вы меня поймите, – молитвенно сложила руки Антонина, – Вы мой последний шанс.
Я осекся и взглянул на выпускницу скорее всего какого-то из патронажных училищ, и меня вдруг понесло.
– А ты подумала? Верхней частью. Человек рискует своим шансом раздобыть… полюбить пару. Он, может быть, стоит перед конвейером книг с мельтешащими буквами, у него после спазмы надежд и ковульсии снов, в которых ему чуть чудится тихий светлый страстный контур… абрис… мотив возлюбленной. Он, может быть, написал ей письмо… Он голову сунет в пасть белокурой акуле с хамской ухмылкой, лишь бы найти ту единственную дщерь рода людского, то отродье, которое чуть согреет в жарких нежных пальцах его никчемную жизнь. Обнимет своими чудными полушариями колен его слух и его зрение, чтобы видеть только их – этих двоих, замок амбара чудес и ключ к сокровищам на бумажном ложном очаге. Он, может, идет на погибель, неся будущий крест красного конверта, чтобы… чтобы только тронуть ее руки, – и я в экстазе идиотского концерта схватил побледневшую, как зеркало, дщерь за руки.
Да… Ладони у ней были бархатные. Я тут же отбросил их, как испорченная мышеловка испуганных маленьких мышат.