Мы проговорили еще пять минут и потом еще пять, прежде чем я смог повесить трубку, а когда снял с нее руку, почувствовал себя глубоко несчастным. Все щиты, которыми я умудрялся отгородить свою двойную жизнь, разбил этот телефонный звонок. Теперь мне необходимо было вернуться в спальню, к Киттредж, и эта мысль овладела мной с такою силой, что я подумал, не подкралось ли что-то, чему я еще не знаю названия, совсем близко, и я помчался, перескакивая через две-три ступеньки, наверх. У дверей нашей спальни, однако, воля изменила мне, и я почувствовал себя таким слабым, как если бы сел с высокой температурой в постели. Меня даже посетило видение — из тех, что возникают вдруг в мозгу, и ты, как ни странно, чувствуешь себя таким счастливым, хотя ноги скованы болезнью. Я представил себе, что Киттредж спит в постели. Она погружена в глубокий сон — так развивалась моя мысль, — а я сяду в кресло и буду оберегать ее. Стараясь сохранить этот образ в мозгу, я сделал последние несколько шагов, остававшихся до двери, заглянул в спальню и увидел, что Киттредж в самом деле спит, как я себе и представлял. Какое облегчение иметь подле себя жену — ее молчаливое присутствие куда лучше одиночества. Могу ли я принять это за знак? В течение скольких лет один вид ее веснушчатой руки, держащей теннисную ракетку, был моим пропуском к счастью?
Я смотрел на нее и впервые с той минуты, как вернулся домой, с наслаждением испытывал чувство облегчения, будто снова стал добродетельным. Я снова любил ее — любил как в первый день, нет, не в первый день нашей связи, а в тот час, когда спас ей жизнь.
Это было самым выдающимся поступком в моей жизни. В скверные дни я задумывался над тем, был ли он единственным. У меня, вообще говоря, весьма примитивное представление о благодати. Я никогда не считал любовь благодатью, тем даром богов, когда исчезают все препоны и тебе дано преуспеть. Нет, я считал любовь наградой. Ее получаешь, только если благодаря своим достоинствам, или храбрости, или самопожертвованию, или щедрости, или отказу от чего-то ты сумел пробудить к жизни созидательную силу. Значит, если сейчас я чувствовал любовь, я еще могу надеяться на спасение. Апатия, навалившаяся на меня, объяснялась лишь большой душевной усталостью. Я был не столько человеком безнадежным, сколько до конца исчерпавшим себя, спасавшимся с помощью собственных запасов морфия от утраты. Однако я не был лишен благодати, нет, если моя любовь к Киттредж еще живет в той розовой куще, где печаль отлетает вместе с душой.
Я притушил свет, чтобы не мешать ей спать, и в почти полной темноте сел возле ее кровати. Как долго я так сидел, не могу сказать — две-три минуты или больше? — но наконец в мой покой ворвалось постукивание по большому окну, я посмотрел в том направлении и увидел нечто крошечное и поразительное. О раму бился белый мотылек — его трепещущие крылышки были шириной не более моих двух пальцев. Видел ли я когда-либо мотылька в мартовскую ночь? Его крылышки за стеклом были белыми, как кит Мелвилла.
Я подошел к письменному столу, взял карманный фонарик, включил его и прижал к стеклу. Мотылек тотчас прилип к нему с другой стороны, словно стремясь вобрать в себя скромное тепло крошечной лампочки. Я смотрел на подрагивающие крылышки мотылька с уважением, какого заслуживает любое существо независимо от его размеров. Его черные глазки навыкате — каждый величиной с булавочную головку — смотрели на меня с напряженностью, какую можно увидеть в блестящих глазах оленя или болонки, — да, я мог бы поклясться, что мотылек смотрел на меня: одно существо смотрело на другое.
Я провел фонариком по окну, и мотылек последовал за пучком света. Подведя фонарик к фрамуге, которую я мог открыть, я помедлил. Добычей был, в конце-то концов, всего лишь мотылек, а не бабочка. Его белое тельце походило на личинку, усики же были не ниточками, а щеточками. Все равно я его впустил. В биении его крылышек была такая мольба.
Очутившись внутри, он, словно птица, обследующая местность, решая, где ей сесть, облетел комнату и опустился во вмятину в подушке Киттредж.
Я уже собрался было вернуться в кресло, но по какому-то наитию подошел к окну и провел по нему фонариком — свет его скользнул по земле, и в серебристой полутьме, там, где сумрак сливается с чернотою леса, я увидел не больше и не меньше, как человека. Он, однако, так быстро метнулся за дерево, что и я, в свою очередь, быстро отступил от окна и выключил фонарик.
Омега-7
Странно. Какая-то извращенная веселость овладела мной. Если последний час я был подавлен уверенностью, что за мной следят, то сейчас, когда это подтвердилось, я почувствовал облегчение и стал заглатывать воздух, словно с головы моей сняли чулок. Я был чуть ли не счастлив. И одновременно находился на грани паники.