И тем не менее я не издал ни звука. Через некоторое время до отца начала доходить вся безмерность того, что со мной происходило, — он взял мою руку и сосредоточил все внимание на ней. Я поистине ощущал, как он пытается перекачать боль из моего тела в свое, и его забота рождала во мне благородные чувства. Пусть отнимут у меня ногу — я все равно не закричу.
Отец вдруг сказал:
— Твой отец Кэл Хаббард — болван.
Пожалуй, он единственный раз в жизни употребил это слово применительно к себе. В нашей семье хуже, чем болваном, человека обозвать было нельзя.
— Нет, сэр, — сказал я.
Я боялся, что он зарычит на меня, и в то же время знал, что фраза, которую сейчас произнесу, будет самой важной в моей жизни. Несколько мгновений я боролся с приступами тошноты — казалось, меня вот-вот вывернет наизнанку, — но дорога на какое-то время стала гладкой, и я сумел обрести голос.
— Нет, сэр, — сказал я, — мой отец, Кэл Хаббард, не болван.
Тогда я единственный раз видел слезы в его глазах.
— Ах ты, глупый козлик, — сказал он, — ты самый паршивый мальчишка на свете, ты это знаешь?
Если б мы в эту минуту потерпели аварию, я умер бы счастливым. Но двумя днями позже я вернулся в Нью-Йорк в гипсе — мамаша прислала за мной лимузин с шофером, — и начался уже другой ад. Та часть меня, которая готова была ради отца пройти сквозь мясорубку, стала сейчас бедным семилетним мальчишкой, который сидел в квартире на Пятой авеню в Нью-Йорке с открытым переломом, закованным в гипс и чесавшимся так, будто тебя поджаривали в аду. А вторая часть меня хныкала от жалости к себе.
Я не мог передвигаться. Меня приходилось носить. Я впадал в панику при мысли, что придется ходить на костылях. Мне казалось, что я непременно упаду и снова сломаю ногу. Гипс начал вонять. На вторую неделю доктор вынужден был снять гипс, очистить воспалившуюся рану и снова меня загипсовать. Я упоминаю об этом потому, что мое состояние явилось дополнительной причиной, по которой наш роман с отцом оборвался, едва успев начаться. Когда он приехал навестить меня — предварительно договорившись с матушкой, что ее не будет, — его ждала оставленная ею записка: «Поскольку ты сломал ему ногу, научи теперь его ходить».
Отец не отличался долготерпением, тем не менее он умудрился поставить меня на костыли, и кость постепенно срослась — правда, немного криво, но времени на это потребовалось много. Отец снова переживал пору разочарований. У него было достаточно поводов думать о многом помимо меня. Он был снова счастливо женат на высокой, похожей на Юнону женщине абсолютно одного с ним роста, которая подарила ему двойняшек. Им было по три года, когда мне было семь, и они любили прыгать на полу, когда их держали за руки. Звали их — и я не шучу — Раф и Таф. То есть — Грубиян и Задира. Вообще-то их звали Рок Бейрд-Хаббард и Тоби Болланд-Хаббард, так как вторую жену моего отца звали Мэри Болланд Бейрд, но мальчишки обещали быть грубиянами и задирами, и отец обожал их.
Время от времени я ездил в гости к его новой жене. (Они были женаты уже четыре года, но я все еще считал ее
Хоть я и встал на костыли, однако из дома выходить не отваживался. Но в последние недели выздоровления выдался однажды денек, когда загипсованная нога у меня совсем не болела. К концу утра мне уже не сиделось на месте и я готов был рискнуть. Я не только спустился в вестибюль и поговорил с привратником, но, повинуясь импульсу, отправился пройтись вокруг квартала. Вот тут-то мне и пришла в голову мысль навестить мачеху. Она была не только крупная, но и добрая женщина, и порой мне казалось даже, что она любит меня и потому, конечно, расскажет отцу, что я приходил, и ему будет приятно, что я учусь передвигаться на костылях. Итак, я решил пройти пять кварталов, отделяющих Семьдесят третью улицу от Семьдесят восьмой, но как только впервые спустил костыли на шесть дюймов от кромки тротуара на мостовую, почувствовал, что весь затрясся от страха. Однако, преодолев это небольшое препятствие, я пошел уже увереннее и, добравшись до дома отца, разговорился с лифтером, очень довольный тем, какую я проявил отвагу для семилетнего мальчика.
Дверь мне открыла новая горничная. Она была скандинавка и еще не говорила по-английски, но я понял, что двойняшки ушли гулять с няней, а мадам у себя в комнате. После некоторой неразберихи девушка впустила меня, и я уселся на диван, где на бледных шелках играло тусклое солнце.