Когда лошади задышали наконец ровно и начали бить копытами, мы снова двинулись. Теперь Джил и я поехали рядом, и сразу же на душе стало легче. Кроме ковбоев непосредственно перед нами и непосредственно позади нас, мы никого не видели. До нас доносились лишь негромкие звуки: то звякнет стремя об стремя, то седло скрипнет, то чей-то голос раздастся. Звуки были короткие, глухие и однотонные, скорее обрывки звуков, долетающие сквозь шум потока. Джил был непривычно тих. Он не разговаривал, не напевал, не ерзал в седле, не поигрывал подвеской своей уздечки. Не глядел по сторонам. Правду сказать, и видно было мало что: ломаные тени от деревьев на фоне более бледной, но уходящей далеко ввысь, ровной тени, которая на самом деле была горой, вставшей по ту сторону потока; только это да пятна нестаявшего снега, чем выше, тем крупней и многочисленней, просматривавшиеся в смутной дали сквозь деревья, похожие на огромные, то и дело меняющие форму существа, вставшие на дыбы, следящие за нами. Обычно всадник в темноте чаще озирается по сторонам, разве что его закачало в седле или клонит в сон. Но спать Джил не хотел — сонные люди так в седле не сидят. Насколько я его знаю, он думал о чем-то особенно приятном. Мне б его в покое оставить, так нет, не оставил…
— Что, Джил, тебе всё те три парня на виселице мерещатся?
— Нет, — сказал он, очнувшись. — Я про них и думать забыл, пока ты не напомнил. Чего мне теперь о них печалиться?
— Что же тебя грызет?
Он не ответил.
— Я считал, что ты любишь всякие заварушки. Думал, станешь добиваться, чтоб тебе какое-нибудь поручение дали.
— Я не против того, чтобы повесить угонщика, — громко сказал он. Ехавшие впереди повернулись в седлах и стали всматриваться в нас. Кто-то сердито шикнул. Тут я обиделся за Джила; так всегда у нас с ним: постоянно между собой ссоримся, а чуть что, друг за друга горой. Хотя есть между нами разница. Джил и впрямь любит подраться. Обозлившись, любит дать волю рукам, схватиться с кем-нибудь, бить наотмашь, не жалея кулаков; я же дерусь потому, что Джил, если ему придет охота кого-нибудь отдубасить, становится таким несносным, таким неотвязным, что мне волей-неволей приходится принимать бой, чтобы не оказаться в трусах.
— Что за секреты, — сказал я так же громко, как Джил. — Или боитесь, что та троица нас в окружение возьмет?
Тот, который шикнул, осадил лошадь и повернул ее вполоборота. Был это старый Бартлет. Я подумал, он пошлет ее прямо на нас, но Джил ехал ему навстречу с таким видом, будто сам не прочь помериться силами, и Бартлет вернулся на свое место в строю, однако, не спеша, желая показать, что Джила не боится.
Когда все угомонились, Джил сказал:
— Я вовсе не против, чтоб с убийцей разделаться. Не нравится только, что это будет в темноте. Всегда найдется дурак, который начнет палить по любой движущейся мишени, хотя бы мальчишка Грин, или Смит, а, может, и молодой Тетли.
— Этот стрелять не станет, — сказал я.
— Может, и нет, но его напугать — раз плюнуть. Да он уже напуган. А у него револьвер. Но меня, собственно, не это сильнее всего беспокоит. Я предпочитаю командиров сам себе выбирать. А тут мы никаких командиров не выбирали, однако, вон они, тут как тут. Нас попросту втравили в дело. А кто втравил? Малец Грин, прискакавший с какой-то бредовой историей, в которой, насколько я помню, он сам запутался, и Смит с Бартлетом, которые его раздули, да еще Осгуд, потому что он нас раздражал. Ничего себе командиры…
— Никто нас не заставлял, — сказал я.