Чем мы отличаемся от всех тех зрителей и торговцев? В чем разница между движущимися фигурами индейцев, танцующими медведями и полинезийцами из Диснейленда и теми, кого Хагенбек выставил в своем зоопарке и продал Барнуму и музеям? Когда мы смотрим документальные фильмы об экзотической природе по телевидению или в кино, так ли мы далеки от тех, кто стекался на представления с дикарями в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков? Когда я оплакиваю животных, вывезенных из Африки и Цейлона, причисляю ли я себя к виноватым, учитывая мои опыты на морских свинках, мышах и кроликах в Париже, кроликах с красными глазками и вечно подергивающимися носиками. О, как бы мне хотелось поговорить об этом с моим Роем! Он меня успокоит, милый, мудрый, дорогой Фицрой!
Я вздохнул, обеспокоенный этим идиллическим видением моих добродетелей. Если бы я был таким милым, как она сказала, по-настоящему мудрым, я бы не подошел к телефону в тот день, когда она решила ворваться обратно в мою жизнь, я бы защитил ее от нападок Генри.
Я подвел ее.
Что-то горькое и разрушительное шевельнулось внутри, и потребовалось огромное усилие, чтобы не закрыть синюю папку, которую я не заслужил читать и которую скрывал от нее и от себя из-за страха, который Камилла не проявляла, пытаясь спасти меня. Но папка тянула к себе как магнитом.
Четырнадцатого ноября 1881 года профессор Рудольф Вирхов прочитал лекцию в зале Берлинского зоопарка сотням возбужденных гостей, среди которых большинство были дородными матронами с многочисленными отпрысками. Он посетовал, что две женщины-патагонки и их дети слишком больны, чтобы показывать их, но в течение нескольких часов, как пишет Вирхов в эссе, остальные женщины и четверо мужчин сидели полуголые, постоянно заходясь в приступах кашля и определенно подавленные, глядели на зрителей, слушали слова на немецком языке, в которых описывалось их состояние. Они, кстати, могли бы воспроизводить все эти слова, не понимая их значения, потому что обладали поразительной способностью к подражанию и имитации. Я не перевела для тебя всю речь, Фиц, как Мануврие, потому что скоро буду дома…
Здесь я с трудом сдержал слезы. Вместе, вместе. Она спит, а я читаю один — издевательство над ее задумкой. Может, я ошибся, подступившись к чему-то еще неполному, не соответствующему ее строгим стандартам?
Слишком поздно для подобных сомнений. Генри и его соплеменники уже в Берлине, в том самом зале, и все эти зеваки жаждут потрогать их кожу, потыкать в них пальцем, а Вирхов умоляет публику успокоиться и вести себя как цивилизованные люди…