Гойя, понявший не более половины этой речи, несмотря на жестикуляцию переводчика и усиленную артикуляцию своего гостя, говорил: да, согласен, Наполеон пользуется популярностью или, по крайней мере, создает видимость таковой, но здесь-то, в Мадриде, как и, конечно, в других городах, прекрасно известно, что людям, которые рукоплескали ему в тот единственный день, когда он показался на публике, заплатили. А что, если он тоже тиран, тиран нового образца, маскирующийся под республиканца?
— Разумеется, я об этом думал, — ответил Лоренсо. — Я часто об этом думал и думаю до сих пор. Наполеон развелся, потом снова женился, он мечтает о сыне, хочет основать династию. То, что он — честолюбивый человек, ни у кого не вызывает сомнений. Но приходится выбирать: либо засохшая грязь прошлого в лице слабоумных монархов, передающих от отца к сыну слишком тяжелую для них корону, обременяющую пустые головы, всех этих безмозглых королей, забывающих в пути о своем народе, либо энергия перемен, веяние новых времен, распахнутых настежь времен, чреватых угрозой деспотизма, да, надо это признать, но временного деспотизма, от которого народ сможет освободиться, когда захочет, как он уже избавился от тиранов, передававших власть по наследству.
— Вот что важно, — говорил Касамарес, не забывая об осторожности, ибо они были не одни в комнате, и его слова могли дойти до окружения короля. — Важно, чтобы народ знал, что он силен, что он сильнее всех своих господ. А для того, чтобы в случае надобности он мог проявить и утвердить свою силу, ему необходимы законы, на которые невозможно махнуть рукой.
Гойя продолжал недоверчиво ворчать. Он говорил то да, то нет. Чаще всего он говорил:
А эта коронация в присутствии римского папы, что в ней было республиканского? Лоренсо ответил, что папа согласился присутствовать на ней по соображениям, касавшимся его одного, — очевидно, по политическим мотивам. Он не желал допустить, чтобы светская власть водворилась сама собой, без участия церкви. Притом в последний момент Наполеон взял корону из его рук и самолично возложил ее на свою голову.
— Предельно понятный жест, — говорил Лоренсо. — Жест, означающий: я не Божий избранник и не наследный принц. Я — выходец из народа, который, глядя только на мои заслуги, возвел меня На это высокое место. Я беру эту корону в руки, чтобы возложить ее на свою голову, но эти руки — руки народа.
По правде сказать, Гойя не любил подобных дискуссий, будь то с Лоренсо или с другими людьми. Слова не проникали в мир безмолвия, в котором пребывал художник, он плохо их понимал, они казались ему туманными, и он их опасался. Гойя предпочитал иметь дело со своими резцами и угольными карандашами, более острыми и точными. Он смотрел, рисовал, печатал гравюры, писал картины, показывал то, что видит, и предоставлял другим спорить по поводу того, что следует делать.
Между тем вся Европа погрязла в бесконечных спорах. Но тот, кто говорит, не смотрит по сторонам. Болтуны ничего и никогда не видят вокруг. Люди, окружавшие художника, утверждали одно, предсказывали другое. А будущее, как обычно, преподносило сюрпризы.
Путь от Мадрида до Касереса занимал четыре дня верхом и пять в почтовой карете, при наличии свежих перекладных лошадей. Лоренсо, хотя и посредственный наездник, выбрал первое, чтобы ехать быстрее и меньше привлекать к себе внимание. Между тем он направлялся на запад, в сторону Португалии, где высадились части английской армии, и в районе Касереса было небезопасно.
Касамарес решил, не желая разглашать истинную цель своей поездки, оставаться как можно более незаметным, а также, во избежание окружения людей во французских мундирах, путешествовать без правительственного эскорта. Он побывал инкогнито в четырех-пяти городских тавернах и встретился там с некоторыми из