Олег щелкнул на моем затылке у самой шеи затворкой.
– Про первый у матушки своей спросишь.
– А.
Я пошевелил корпусом, повертел головой.
– А пить с чего охота? – не понял я.
– Все остаточное, брат.
– Остаааточное, – протянул я и хотел шевельнуть бровью. – А когда всё остаточное выйдет, что в остатке-то останется? – хмыкнул.
Я не торопился рыться в остальном, я зубы заговаривал себе. Не хотелось один на один с собой оставаться. Что там у этого неизвестного меня в башке было…
– Мне как бы закругляться, братан, надо. В целом, как оно? – Олег был заботлив.
Я хлопнул его по плечу, но он согнулся.
– Не рассчитал, извиняй, – объяснил я.
– Теперь калькулятор в башке, рассчитывай.
И я шел опять по улице. Новое наплывало на меня, накатывало, подступало к солнечному сплетению. Но я пока не готов был все это в себя вместить – пока комом пусть будет, неразвернутым, сжатым, как надувной матрас в дорожном рюкзаке.
«Мышка бежала, хвостиком махнула…». Кухня колыхалась – раскачивалась во мне в такт моим шагам. Кухня освещалась тускло, интимно. Разбитые яйца растекались по полу. Глядели снизу желтками.
Матрас едва-едва расправлялся в голове. Хотелось задержать этот момент. Готов ли я к этому? Готов ли посмотреть самому себе в глаза.
Я в витринах был чужим и железным, рукотворным был, человекотворным. Заслонотворным.
На стоп-площадке нажал на кнопку остановки авиатобуса. Приближающийся авиатобус мигнул фарой, дрогнул, замерев, и вниз ко мне поплыл, по рельсам съезжая. Я забрался внутрь, на автомате сел у окна справа. Зачем сел? Ноги теперь не устают. Всесильные ноги. Но я на город смотрел, еще не утративший ретро-прелесть петроградскую, еще тающий шоколадными домами на слабом солнце. Солнце пробивалось заговорщиком через дыры серого тента, мелькало меж высотками, в глаза глядело: как там ваше свернутое – еще хочешь во все это с головой обратно?
Я не знал, хочу ли… еще укладывал, сжимал скомканное. Но то, что я себя осознавал, что самого себя нащупывал в этом внутреннем, – вот это хорошо понимал. И от этого город во мне тоже подсвечивался в прошедшем дожде – как во мне мягко светилось прошедшее прошлое.
Это же как эффект бабочки – потеряй один байт, 8 бит – и привет – нет тебя, не складываешься в пазл.
Тент вдруг раскрылся, обнажив стеклянно переливающийся город. Голубое было над городом, ясное.
Могучая кучка истинно верующих летит в небесный рай. Свободные или заключенные? Кто более свободен из нас? И если после вашего восхождения к Богу нейронную активность без спроса на карту занести и сконнектить, что от вас останется? Затянется ли душа обратно из рая в нашу земную обитель, будет ли падать вниз в фантомное тело? Или разум без души будет безумствовать?
Надо Олеже такой проектик подкинуть – проект особого значения.
Если вглядеться в стекло окна, то можно увидеть мое отражение. Я и был тем проектом особого значения.
Я сам себя заново проектировал. А я ж дотошный до тошноты. Мне же каждую циферку необходимо в нужную клеточку вбить. И каждую линию нужной толщины прорисовать. Вручную. По-дедовски. Еще в себя веря, в руку человека. И в разум веря. Мне же нужно не проекцию фигуры на плоскости вычертить, а объемность прорисовать. Мне выпуклости без этой мыши хвостатой не хватало.
Кухня во мне все еще колыхалась. Светилась панелью конфорок. Пять уцелевших яиц шипели на сковороде друг на друга.
– Мышка бежала, хвостиком махнула… – пожала плечами Ляля, когда лоток свалился с края стола.
Ляля любила готовить сама. Она была из противниц геномного питания. Девочки… борются за полезность, вкусность. А мне, честно, лишь бы было что похава… поесть. Ляля ненавидела это слово и морщила нос.
На стоп-площадке вылез на улицу. Моя высотка была почти сразу.
В квартире все обросло пылью. Наверное, был спертый воздух, и я раскрыл окно, и почти скривился от каркающей улицы. Вряд ли удалось скривить стальное лицо, но мне было легче думать мимикой. Приходилось кривиться мысленно, мысленно морщить лоб и поднимать в неверии мысленно бровь. Я теперь вообще был мысленный. Весь состоящий из разума.
А если я – мысленный, то существую ли? Насколько реально мое существование? Или это уже за
гранью существования?
И если я – мысл-енный? То что там со с-мысл-ом? Есть ли во мне, и в каждом мертвом в этом городе смысл?
Лет пятьдесят назад гранью казался тент неба. Теперь грань была уже здесь, внизу. Мы сами создали свою собственную границу.
В зеркале отражалось железное лицо. В первое мгновение, если смотреть против окна, то можно решить, что это и есть мое лицо. Только застывшее. Мертвое.
Когда я записался в добровольцы и ушел от Ляли, она порвала со мной окончательно. Обозвала сволочью и сказала, что не ждет. Два года назад это было. Два гребаных года.
Как там Олег сказал? Режим «Дед инсайда»? Да у меня он включен с того самого марта и по этот день.
Что если подождать, пока Олежа обтянет кожей? Я провел стальной рукой по впалым щекам. Нет, пусть будет как есть. Пусть видит подкожным, подмясным, внутренним. Она умела меня видеть без этого всего.