Эта Strasse — пути нисхождения Шумана, Фридриха Ницше: в безумие; здесь неузнанной остается: полуночь. Звучит — Mitternacht; то — неузнанный путь посвящения; тень «Заратустры» — подкравшийся карлик; и Заратустра, иль странник, увидев его, содрогается: «не высоты пугают, а склоны» [ «Так говорил Заратустра»]; полуночь в сознание Ницше входила: неправдой повторности.
Карлик разил Заратустру:
«О, Заратустра, — раздельно шушукал он, — бросил высоко ты сам себя в воздух; но всякий брошенный камень должен упасть»…
«На избиение сам себя осудивший: о, Заратустра, ты высоко бросил свой камень, — но брошенный камень упадет на тебя».
Карлик еще говорил:
«Лжет все то, что протянуто прямо… Всякая истина выгнута: самое время есть круг».
В прямолинейном движении — половинчатость лжи; но и в нем: половинчатость истины.
«Путь в „Winterreise“ линеен; и полон дурной бесконечности; каркают вороны о бесконечности странствия, о бесконечном страдании, одиночестве „я“:
Мыслим контрастами мы.
Вызывает в нас линия мысли о круге; и безвозвратность приводит возврат. Но и линия и окружность — неправды.
В спиральном движении правда.
Неправду прямого движения выявил карлик; и уловил Заратустру в неправду окружности; вечным возвратом его подстрекнул; Заратустра поддался невольно коварному подстрекательству:
„Все, что бегает, не пробегалось ли по этой дороге, не проходило ли все, не случилось ли, не было все, что может прийти“ [Idem.].
После этого Заратустра уходит из гор: опускается к морю; в горах — озарение мыслью; на море — кипение образов; так возвращение Заратустры подобно: падению с гор.
Утверждение повторения — поворот Заратустры на тень Заратустры. Перекликается странствие Заратустры здесь и песенным циклом огромного Шуберта; и окончание „Winterreise“ встает; окончание „Winterreise“ — во встрече с шарманщиком; это — странный старик (может быть, „Вечный Жид“); крутит ручкой шарманки.
Не там ли, где встал этот вечный шарманщик, линейная эволюция переходит в круги; круговое движение вертит; головокружение, vertige, начинается именно здесь.
Сумасшествие именно здесь нападает на Фридриха Ницше.
Здесь кончаются русла культуры; по ним живоносный источник протек: от второго и первого века; и до двадцатого века; тут он иссякает, тут снова должны мы свершить поворот; осознать в себе импульс; в сверхчеловеке должны опознать человека, связавшего воедино своих двойников (Канта с Фаустом, с Манихейским учителем); соединить два пути: путь линейный и путь неподвижного круга — в спираль.
Мы в своем „Winterreise“ должны понимать, что движенья вперед больше нет, как и нет больше догмата; перевоплощенье положенных импульсов нас осеняет; и мы узнаем: в Франце Шуберте перевоплощенного Баха; в Бахе мы слышим: звучание Августиновой жизни; в звучаниях „Исповеди“ узнаём в свою очередь: отблески лучезарного образа на пути в наш Дамаск.
Осознать этот образ — понять: импульс новой культуры.
Но Ницше не понял того, встретив „ворона“ посвящения, не осилил его; не стал „вороном“; „ворон“ ему расклевал его мозг зимним криком о вечном возврате; он мог бы сказать, убегая из… Базеля:
И как странник из зимнего странствия Шуберта пред сумасшествием он восклицает, быть может:
Krahe wunderliches Tier!
„Kr"ahe“ — каркает в Базеле, нападая на странников; голос его и я слышал; в Базеле часто „безумием становится узник! С безумием… пленная воля освобождает себя“ [„Так говорил Заратустра“.].
Это мне подсказало мое пребывание в Базеле — зимнее странствие, „Winterreise“ мое, начиналося здесь; освобождала себя из тисков, зажимавших в России меня, моя пленная воля; я встретил под Базелем тень Заратустры; и каркала здесь мне ворона; недавно бежал я из Базеля в горы; и вот:
Громыхала уже из Эльзаса война; я, измученный пушечным громом, бежал из-под Базеля в горы — в сопровождении брюнета (наверное, сыщика международного сыска); в Лозанне, в Люцерне и в Цюрихе — всюду его узнавал: за стеною отельного номера; на прогулке и в поезде; он садился не рядом, а — наискось: где-нибудь в уголке; появленья его я не мог обнаружить; во время движения поезда, обыкновенно в минуту, когда отдавалась душа пейзажу летящих долин, деревень, горных гребней, когда на душе становилось легко и — отпадало все мрачное, — именно в эту минуту всегда обнаруживал я мою злую ворону: меня дозирающий глаз (черный глаз), черный ус и протянутый кончик вороньего носа:
„Вот — я“.
Сколько бы ни старался с презрением я относиться к сопровождающей личности, все обволакивалось неприятным туманом во мне.