Кропоткин, собственно говоря, даже против того, чтобы называть поступки, обусловленные мотивами «высшего уровня» – «самопожертвованием и альтруизмом». «Но все эти названия потому уже неверны, что человек, совершающий такие поступки, хотя они часто навлекают на него страдание физическое или даже нравственное, не променял бы этих страданий на скотское безучастие, а тем более на недостаток воли для выполнения того, что он считает нужным совершить» (185; 277). Глубокое внутреннее удовлетворение, полнота и цельность жизни – таковы субъективные корреляты истинно нравственных поступков личности: «Тогда согласие между разумом и тем, что мы называем совестью, восстанавливается и водворяется гармония, которая дает человеку возможность жить полной жизнью – жизнью, в громадной степени усиленной: полной, радостной жизнью, перед которой бледнеют все возможные страдания» (185; 276). Эти прекрасные строки, дающие представление о возвышенной и благородной личности их автора, вместе с тем вызывают недоумение: неужели подобные мотивы он считает «автоматически» врожденными и обусловленными физиологией – двухполушарным строением нашего мозга?
Смутно сознавая, что простой утилитаризм (пусть даже утилитаризм альтруистический) вряд ли может быть основанием для этики героизма и самопожертвования, Кропоткин утверждает, что «ее сущность не что иное, как сознание человеком своей силы: избыток энергии, избыток сил, стремящийся выразиться в действии» (185; 275).
Кропоткин не удовлетворяется первым «уровнем» нравственности – простой взаимности и равенства мало; нужен возвышенный идеал, а «для поддержания его необходимо, чтобы в жизни постоянной существовало нечто большее, более прекрасное, более сильное, чем простая справедливость» (185; 308). Этика Кропоткина, отрицая все принудительное, все сверхъестественное и метафизическое, интуитивно поднимается и над плоским рационалистическим и натуралистически-утилитарным уровнем – она пронизана горячим пламенем жажды подвига, борьбы, бескорыстной жертвы!
Кропоткин обращается к читателю с проникновенным призывом: «Будь силен! Расточай энергию страстей и ума, чтобы распространить на других твой разум, твою любовь, твою активную силу. Вот к чему сводится все нравственное учение, освобожденное от лицемерия восточного аскетизма» (185; 310-311). И, желая поделиться своим личным духовным опытом, который он великодушно, но наивно приписывает всем людям, Кропоткин утверждает: «Когда испытываешь большое удовольствие, хочется дать знать другим, что существуешь, что чувствуешь, что любишь, что живешь и борешься, что воюешь» (185; 311).
Но это индивидуальное наслаждение личности для Кропоткина неразрывно связано со служением другим людям, с желанием помочь им и освободить их. Он призывает читателя: «Как только ты увидишь неправду и как только ты поймешь ее – неправду в жизни, ложь в науке или страдание, причиняемое другому, – восстань против этой неправды, этой лжи, этого неравенства. Вступи в борьбу! Борьба – ведь это жизнь, жизнь тем более кипучая, чем сильнее будет борьба. И тогда ты будешь жить, и за несколько часов этой жизни ты не отдашь годов растительного прозябания в болотной гнили.
Борись, чтобы дать всем возможность жить этой жизнью, богатой, бьющей через край, и будь уверен, что ты найдешь в этой борьбе такие великие радости, что равных им ты не встретишь ни в какой другой деятельности» (185; 317).
Как мы видим, по страстности, жизненной силе, бьющей в кропоткинской проповеди, он высоко поднимается над рассудочной этикой Прудона и Годвина и не уступает Штирнеру, но выгодно отличается от него как тем, что проповедуемая им нравственность органично связана с благом и радостями других личностей, так и тем, что Кропоткин на практике ощутил и пережил ту интенсивность и полноту жизни и нравственного удовлетворения, по поводу которых немецкий анархист лишь отвлеченно теоретизировал.
Подобно Бакунину, Кропоткин начинает с теоретического материализма, чтобы прийти к возвышенному практическому идеализму.